Счастливая мельница
Шрифт:
— Не спрашивай, я все равно не могу тебе ответить,— многозначительно проговорил капрал.
Гицэ вздрогнул, глаза его вспыхнули.
— Понимаю,— сказал он.— Это те самые слова, которые ты слышал от меня сегодня утром. Ты хочешь мне их напомнить. Но знай одно: нет большей несправедливости, чем бранить человека за ошибку, из-за которой он сам себя мучает. Тебе должно быть стыдно, если ты до сих пор не узнал, что я за человек.
— Мы подозреваем всех на свете,— отозвался капрал.— Таково наше ремесло.
— Ну и подозревай на здоровье! — пробормотал Гицэ, покосившись на него через плечо.— Думай обо мне что хочешь, мне все равно, а я каким был, таким и остался.
Пинтя был не из тех людей, которые отвечают на подобные речи, и они продолжали путь молча,
Гицэ сказал вполне искренне, что ему все безразлично. Теперь, когда даже Пинтя не скрывал, что его подозревают, он начинал чувствовать себя лучшим, чем о нем думали, даже слишком хорошим для окружающих людей; и если до сих пор его угнетала мысль, что он может жить на свете лишь под защитой чужой чести и, возможно, ему скоро придется сесть в тюрьму, то теперь он снова поднял голову. Он чувствовал, что другие — все, кто осуждал его,— очутившись в подобном тупике, оказались бы еще более слабыми и безрассудными или еще более ничтожными, чем он. «Да,— говорил себе Гицэ,— я принимал от Ликэ краденых свиней, но вы, будучи на моем месте, завязли бы еще больше или потеряли бы голову и попали бы в еще худшую беду». Горькое разочарование таилось в этих словах. Мысленно произнося их, Гицэ чувствовал себя еще несчастнее. Он лишился той радости, того удовлетворения, которое испытывают люди, когда смотрят на человека, к которому их влечет, когда могут говорить с ним, доставлять ему удовольствие, слышать от него доброе слово, думать о нем. Гицэ потерял утешение, переполняющее человеческую душу при виде сокровищ мира; а разве есть в мире более великолепное сокровище, чем человек, о котором мы можем хорошо думать? Ради Пинти, бывшего сообщника Ликэ, вышедшего из мрака тюрьмы, чтобы преследовать своих прежних товарищей, человека, по долгу службы подозревающего всех на свете,— ради него он отдалился от Аны, своей жены. Ему он поверил больше, чем той, с которой был связан на всю жизнь. Но Гицэ не упрекал себя за это. Он радовался новой мысли, которая мало-помалу пересилила все остальные и успокоила его. В конце концов все, что он делал, было вызвано любовью к жене, желанием видеть ее веселой и довольной, уберечь от волнения и горя, от всяких дурных мыслей. Какое ему теперь дело до Пинти, до суда, до нападения на арендатора, до того, что подумают о нем люди?! Права была старуха, когда говорила о мире в своей хижине… Здесь, только здесь можно было обрести спасение, когда люди, как это водится, покинут тебя в беде.
Гицэ принялся нахлестывать лошадей. Дорога казалась ему прямо бесконечной! Он чувствовал, как беспокоится Ана, ожидая его возвращения. Вечностью казалось ему время, остающееся до встречи с женой, пока он не увидит ее, не скажет ей только одного слова… Нет!.. Несколько слов: «Ана, не сомневайся, не допытывайся, о чем я думаю, когда видишь меня молчаливым, потому что все, что я делаю,— я делаю из любви к тебе, к тебе, осветившей всю мою жизнь; не мучай себя дурными мыслями, не ломай голову, почему я не хочу делить с тобой жизненные невзгоды, а несу их один. Ана! Если бы ты знала, как болит мое сердце, когда я вижу, что ты печальна или озабочена. Чем бы ты ни была опечалена или озабочена, мне всегда кажется, что виноват в этом один я. Ана! Сейчас я под подозрением, меня отпустили на поруки, и я вот-вот могу угодить в тюрьму; но ты не огорчайся, когда увидишь, что жандармы обыскивают наш дом. Верь только мне! Все это через день-другой минует, а до тех пор, пока любовь к тебе будет освещать мой путь, я сберегу тебя от всех тревог и огорчений. Слушай! Через три дня мы уедем отсюда навсегда и заживем, как жили когда-то… Теперь, когда я понял, что так будет лучше для тебя,— я больше не сомневаюсь и уеду с радостью».
— Что это! — воскликнул вдруг Пинтя, вскакивая на ноги.
Гицэ вздрогнул, словно очнувшись от сна, и стал озираться по сторонам, стараясь понять, что напугало Пинтю.
Они находились неподалеку от Счастливой мельницы, их отделял от нее только холм. Дождь прекратился, облака поредели, и лучи заходящего солнца как бы украдкой касались обнаженных вершин Бихора, видневшихся из-за холма. Густой лес, покрывавший холм, тянулся с левой стороны дороги, на которой стояла барская карета без лошадей.
— Погоняй!..— крикнул Пинтя.— Тут дело неладно!..
Гицэ вскочил на ноги и хлестнул лошадей; от хороших мыслей не осталось и следа, точно кто смахнул их рукой; теперь он ни о чем не думал.
Подъехав к карете, они никого не нашли здесь, кроме трупа ребенка, видимо убитого ударом ружейного приклада в затылок. Ребенок лежал в нескольких шагах от коляски, на траве. Одежда его прилипла к телу, глаза наполовину выкатились из орбит, и все лицо было залито кровью.
По другую сторону кареты тоже стояла лужа застывшей крови. Кровью были забрызганы и козлы, но дождь кое-где успел смыть ее. Следы на дороге стерлись, а на траве их и вовсе не было видно; только подальше, в долине, еще можно было различить следы копыт, но на расстоянии каких-нибудь ста шагов исчезали и они.
Все это заметил Пинтя, обойдя со всех сторон место преступления; потом он снова вернулся к Гицэ, который неподвижно стоял на дороге вместе с Лае, между тем как охваченная ужасом Уца продолжала сидеть в повозке.
— Что здесь случилось? — взволнованно спрашивал себя Пинтя.— Можно поклясться, что это слуги убили своего господина, но мне как-то не хочется верить этому. Никак не пойму. Судя по следам, они поехали сначала в долину, потом обвязали тряпками копыта лошадей и вернулись в лес.
Гицэ пожал плечами.
— Уж не станешь ли ты клясться, что Ликэ не приложил к этому руки? — проговорил Пинтя. Вены на его лбу вздулись, а глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит.
— Что с тобой, ты голову потерял? — спросил Гицэ, смотря на него, как во сне.
— Нет,— ответил капрал.— Но чудо будет, если не потеряю. Тут дело не так просто,— продолжал он возбужденно.— Не будем терять времени; Уца останется здесь, а мы втроем пойдем в лес искать следы. Искать надо на более ровных местах, потому что умный вор никогда не ходит по склонам, где конь скользит и оставляет следы, или по болотам, где следы остаются около пней, возле которых скопилась гниль, и земля крошится под лошадиными копытами… Ну, пошли!
Несколько мгновений Гицэ стоял в нерешительности.
— Я не пойду,— заявил он.— Утром я уехал из дома, можно сказать, совсем неожиданно, и кто знает, что с тех пор могло случиться в корчме. Поеду узнаю, кто проезжал здесь в этой карете.
— Без меня ты не можешь ехать! — резко возразил Пинтя.
— Вот оно как…— протянул как бы равнодушно корчмарь и, помолчав, прибавил: — Хотел бы я знать, кто может запретить мне, человеку, выпущенному на поруки, поехать к жене и детям?
— Я запрещаю. У меня есть приказ обыскать твой дом, и ты можешь войти в него только при мне. Ты должен понять почему.
Гицэ резко повернулся на каблуках, вскочил в повозку и схватил в одну руку вожжи и в другую — кнут.
— Посторонись! — сказал он спокойно, увидев, что Пинтя пытается схватить за узду одного из коней.
Пинтя не двигался.
— Пинтя! — воскликнул Гицэ.— Не вводи меня в грех! Что ты от меня хочешь! Я вижу мертвого ребенка неподалеку от своего дома. Ты думаешь, я могу теперь оставить своих детей одних в этой глуши хотя бы на час? Если хочешь, поезжай со мной, а не хочешь — оставь меня в покое, у меня нет времени дожидаться. Посторонись! — крикнул он решительно, видя, что Пинтя упирается.— Посторонись,— крикнул он опять, поднимая бич,— не то я хлестну лошадей и перееду через тебя! Такой болван, как ты, не может стать мне поперек дороги.