Счастливая Москва
Шрифт:
Москва Честнова лежала навзничь; небо над нею было сначала водяным, потом стало синим и каменным, затем превратилось в золотистое и мерцающее, как будто прорастающее цветами, — взошло солнце за Уралом и приближалось сюда.
Москва выбралась из ямы, обтянула платье на себе, обулась и пошла в город одна. Сарториусу она сказала, что будет его женою впоследствии: пусть он пока работает в тресте весов и гирь, где служит Божко, она найдет его, когда нужно будет.
Беспомощный и ничтожный вылез вслед за нею Сарториус. Он стоял один на рассвете, в пустоте недозревших полей, испачканный и грустный, как уцелевший
— Зачем же ты уходишь, Москва? Я ведь люблю тебя еще больше!
Москва обернулась к нему.
— Я не бросаю тебя, Семен. Я же сказала, что вернусь… Я тоже тебя люблю.
— А почему ты уходишь от меня? Иди сюда снова опять.
Честнова стояла в недоумении шагов за десять.
— Мне жалко, Семен…
— Чего тебе жалко?
— Мне жалко чего-то… Сколько я ни живу, а жизнь со мной никак не сбывается, как я хочу.
Москва нахмурилась и стояла в обиде на границе высокой ржи. Солнце блестело на шелке ее платья и на волосах высыхали последние капли утренней влаги, которую она набрала в бурьяне. Легкий ветер дул с прохладных москворецких низин и рожь неясно бормотала опухшими колосьями; свет солнца, как мысль и улыбка, наполнил всю местность, одна лишь Москва была невеселая и красивое платье и тело ее, сделанные из той же светящейся природы, не соответствовали ее печальному лицу. Сарториус снова привел Москву в укромную траву и не мог понять, отчего им обоим стало так скучно.
— Отстань ты от меня! — отодвинулась Москва вдруг от Сарториуса. — Я все делала, в воздухе летала и с мужьями жила
— не ты ведь первый, грустный, милый мой!
Честнова отвернулась и легла вниз лицом. Вид ее большого, непонятного тела, согретого под кожей скрытой кровью, заставил Сарториуса обнять Москву и еще раз молчаливо и поспешно истратить вместе с нею часть своей жизни — единственно, что можно сделать, — пусть это будет бедно и не нужно и на самом деле не решает любви, а лишь утомляет человека. Еще не дотерпев объятий Сарториуса до конца, Москва обернула к нему лицо и насмешливо улыбнулась, — она обманывала в чем-то своего любимого человека.
Сарториус встал на ноги таким же, как ничего не было. Это озадачило его самого, а плачущее, влекущее чувство его не получило никакого утешения, — сердце болело по Москве столь же тщетно, словно она умерла или была недостижима.
— Ты наверно не любишь меня! — сказал он, отгадывая тайну.
— Нет, я люблю, ты мне нравишься, — убеждала Москва. — Мне и самой ведь трудно.
Где-то вдали уже поехали по земле колхозные телеги, была пора идти в город на работу, рассеиваться и покидать друг друга.
Москва сидела на траве в обиде, а Сарториус примирился со своей любовью к ней; достаточно будет жить с Москвою в браке, любоваться ею, может быть — родить детей, и боль чувства впоследствии утихнет, сердце изотрется и замрет навсегда ради спокойной и плодотворной деятельности ума.
— Я видела в детстве, — сообщила Москва, — как ночью бежал человек по улице с огнем на палке, с факелом. Он бежал к людям в тюрьму поджигать ее…
— Многое было такое, — произнес Сарториус.
— Мне его жалко все время, его убили потом.
— Что ж такого! — удивился Сарториус. — Мертвых много лежит в земле, и наверно никогда не будет такого сердца, которое вспомнит
Москва затихла на некоторое время, она глядела на все, как больная, померкшими глазами.
— Семен… Знаешь что: ты лучше разлюби меня… Я ведь уж многих любила, а ты меня — первую. Ты — девушка, а я женщина!
Сарториус молчал. Москва обняла его одной рукой.
— Верно, Семен: разлюби! Ты знаешь, сколько я думала и чувствовала? Ужасно! И не вышло ничего.
— Что не вышло? — спросил Сарториус.
— Жизни не вышло. Я боюсь, что она никогда не выйдет и я теперь спешу… Я раз видела одну женщину, она прислонилась лицом к стене и плакала. Она плакала от горя — ей было тридцать четыре года, и она горевала по своему прошлому времени так сильно, что я подумала — она потеряла сто рублей или больше.
— Нет, я люблю тебя, Москва, — угрюмо сказал Сарториус.
— Мне с тобой хорошо будет жить!
— А мне с тобой будет нехорошо! — отвергла Москва. — И тебе будет плохо: ну зачем ты врешь, что хорошо!.. Сколько раз я хотела разделить свою жизнь с кем-нибудь, и теперь хочу, — я ничуть не жалела своей жизни и не буду ее жалеть никогда! На что она мне нужна без людей, без всего эсэсэра? Я комсомолка не оттого, что бедная девочка была.
Честнова говорила с огорчением, с серьезностью, как изжившая опытная старуха, и поблекла от слабости своего сердца, сжавшегося сейчас в ее груди, как в темной безвестности.
— Чтоб ты мне поверил, я тебя поцелую! — она поцеловала одичавшего от грусти Сарториуса; он лишь следил со страхом, как быстро постарела ее очевидная красота, но это стало еще сильнее для его любви.
— Я выдумала теперь, отчего плохая жизнь у людей друг с другом. Оттого, что любовью соединиться нельзя, я столько раз соединялась, все равно — никак, только одно наслаждение какое-то… Ты вот жил сейчас со мной, и что тебе — удивительно что-ли стало или прекрасно! Так себе…
— Так себе, — согласился Семен Сарториус.
— У меня кожа всегда после этого холодеет, — произнесла Москва. — Любовь не может быть коммунизмом: я думала-думала и увидела, что не может… Любить наверно надо, и я буду, это все равно как есть еду, — но это одна необходимость, а не главная жизнь.
Сарториус обиделся, что его любовь, собранная за всю жизнь, в первый же раз погибла безответно. Но он понимал мучительное размышление Москвы, что самое лучшее чувство состоит в освоении другого человека, в разделении тягости и счастья второй, незнакомой жизни, а любовь в объятиях ничего не давала, кроме детской блаженной радости, и не разрешала задачи влечения людей в тайну взаимного существования.
— Как же нам с тобой быть теперь? — спросил Сарториус.
— Мы будем еще долго, — улыбнулась Москва. — Ты жди меня, ты работай с Божко на фабрике весов и гирь, я приду к тебе снова… А сейчас я уйду.
— Куда? Посиди еще со мной, — попросил Сарториус.
— Нет, надо, — сказала Москва и встала с земли…
Солнце уже уменьшилось на небе и давало сосредоточенный накал. Вблизи гудели паровозы подъездных путей на ближнем строительстве; мелкие аэропланы летели по небу в учебных полетах и пятитонные грузовики везли бревна по грунту, размалывая почву в пыль, — жара и работа с утра распространялись по земле.