Щенки Земли
Шрифт:
Он невысокого роста и одет так, что его невозможно принять за американца, поэтому на этих улицах он не привлекает к себе внимания. Этому, вероятно, способствовали и усы. Туриста выдавал в нем только понимающий, все схватывающий взгляд (в фотоаппарате испортилась уже вторая катушка пленки, и его пришлось отдать в ремонт). Алтин уверял (несомненно пытаясь сделать ему комплимент), что, как только он научится говорить, его действительно будет невозможно отличить от турка.
После полудня сильно похолодало. Ветер натягивал на солнечный диск все более плотную завесу дымки и оставлял ее там. Она становилась то более густой, то немного разрежалась, отчего диск светила, неуклонно катившийся к западному горизонту,
Мальчик стоял неподалеку от водоразборной колонки, кран которой торчал из грубого бетонного блока. Мальчик плакал. Ему лет пять, может быть, шесть. Потом он поднял два пластмассовых ведра с водой — одно ярко-красное, другое бирюзовое — и понес. Вода расплескивалась на штанишки из тонкой ткани и голые ноги.
Сперва он предположил, что мальчик плакал потому, что ему холодно. Влажная земля уже почти заледенела. Идти по ней босыми мокрыми ногами…
И тут он увидел его обувь. Он назвал бы ее тапочками для душа — маленькие штампованные овалы голубой пластмассы с единственным ремешком, который удерживается большим и вторым пальцами ноги.
Тапочки сваливались. Мальчику приходилось ставить ведра, нагибаться и запихивать ремешки между окоченевшими, красными от холода пальцами, но через шаг или два они сваливались снова. С каждым тщетным усилием двинуться вперед вода расплескивалась. Мальчик не мог ни удержать тапочки на ногах, ни идти без них.
Когда он это понял, его охватил настоящий ужас, ужас собственной никчемности. Он не мог подойти и спросить где тот живет, не мог взять его на руки — он ведь такой маленький — и отнести домой. Не мог он и разбранить родителей, давших ребенку такое непосильное поручение, не снабдив надлежащей обувью и теплой одеждой. Он не мог даже просто взять ведра и попросить мальчика показать дорогу к его дому. Для всего этого с ребенком надо поговорить, но на это он и не способен.
Что он мог сделать? Предложить денег? С таким же успехом в подобной ситуации можно предлагать брошюру информационного агентства США!
Фактически он ничего не мог сделать.
Мальчик заметил его. Появление сочувствующего заставило его расплакаться не на шутку. Поставив ведра на землю и показывая пальчиком то на них, то на свои тапочки, он умоляющим тоном взывал к взрослому незнакомцу — своему спасителю, — тараторя по-турецки.
Он попятился, сделал второй шаг назад, и мальчик стал кричать на него. С таким выражением негодования ему еще не приходилось встречаться. Он повернул прочь и побежал в направлении, обратном тому, которое привело его на этот перекресток. Прошел еще час, прежде чем он отыскал дорогу к паромной переправе. Пошел снег.
Едва заняв место на борту парома, он поймал себя на том, что бросает взгляды на других пассажиров, словно ожидая заметить ее среди них.
К утру он был совершенно больным. Жар усиливался всю ночь. Он несколько раз просыпался. И каждый раз в памяти оставались выплывавшие из сна словно два сувенира, первопричина и повод появления которых давно забыты, лицо женщины у стен Рамели Хизар и лицо ребенка из Ускюдара: какая-то частица его разума ставила между ними знак равенства.
В его первой книге есть тезис, что сущность архитектуры, ее главная претензия на эстетическую ценность — в произвольности. Как только перемычка легла на опоры, как только какого угодно рода крыша распростерлась над пустым пространством, все, что бы ни делалось, получается само собой. Даже перемычка и опоры, крыша, пространство
В этом и состояла его задача последние три или четыре года — переучить свой глаз и разум, приучить их именно к этому условию невинной чистоты. Его восприятие слишком противопоставлено романтическим подходам, поэтому ему не грозит опасность оказаться сколько-нибудь ближе к природе к тому времени, когда он достигнет идеального состояния «первозданного» видения (чего никогда, конечно, не будет, потому что невинность, так же как справедливость, представляет собой абсолют, к которому можно приближаться, но которого невозможно достичь). Природа, как таковая, его не интересует. То, что он обнаружил, наоборот, есть некая суть великой искусственности вещей, любых сооружений — бесконечная, вечная стена, как раз для того и создаваемая, чтобы отгородиться от природы.
Внимание, которое привлекла его первая книга, показало, что он добился, по крайней мере, частичного успеха, но он знал (кто же мог знать лучше?) сколь мал путь, пройденный к цели, как много составляющих установившегося в обществе перцептуального соглашения он еще даже не подверг критическому анализу.
Итак, поскольку теперь это стало вопросом изъятия самого себя из ощущения привычного, для достижения цели ему предстояло найти лучшую лабораторию, чем Нью-Йорк, — такое место, где он мог бы более естественно ощущать себя чужаком. Для него это было совершенно очевидно.
Но для его жены в этом не было ничего очевидного.
Он не настаивал. Он желал оставаться объективным. Ему необходимо верить в это. Он заговаривал об этом, где бы они ни оказывались вместе — за обедом, на вечеринках у ее друзей (его друзья вроде бы не устраивали вечеринок), в постели. Дошло до того, что Дженис стала возражать не столько против планировавшегося им путешествия, сколько против программы в целом, против самих его тезисов.
Ее доводы, несомненно, звучали солидно. Понятие произвольности можно не ограничивать архитектурой; оно охватывает, или станет охватывать, пожелай он того, — все явления. Не будь установленных законов, которые управляют безвкусным украшательством и арабесками, из которых, собственно, и создаются города, в равной мере не было бы и законов (или были бы только произвольные законы, что равносильно их отсутствию), определяющих взаимосвязи. В частности, те, ковер которых создается на ткацком стане города, — мужчин между собой, мужчины и женщины, Джона и Дженис.
Эта мысль и ему приходила в голову, хотя он и не говорил ей об этом. Ему частенько требовалось одергивать себя посередине какого-нибудь банального ритуала, вроде званого обеда, чтобы выглядеть надлежащим образом. По мере работы над диссертацией, по мере того как он продолжал слой за слоем счищать предубеждение, его все больше поражали размеры поля деятельности, в котором легко распознается верховенство условности. Временами он думал, что даже в самом ничтожном жесте жены или в особенно удавшейся ей фразе, даже в поцелуе, он может обнаружить намек на какое-нибудь правило из книги мудрости Афины Пал лады. Вероятно, попрактиковавшись, было бы можно просто документировать историю ее стиля — вот эхо Готического Возрождения, а вот имитация Миса.