Щепоть зеркального блеска на стакан ночи. Книга Первая
Шрифт:
Быстро темнело. Я смотрел на черный далекий горизонт, на прозрачно-зеленую тонкую полоску со свинцовыми кляксами и нитями, вызывавшую во мне непривычно домашние ассоциации, слышал рядом мягкий шорох листьев, различая в нем тончайшее унылое пение, и думал, насколько же отстояло от этих звезд, грозовых туч и деревьев время детской наивности и легкомысленного, беспечного, живого леса. Меня там не было уже тысячи лет. За этими дверьми стояла тишина. Она словно преследовала, говоря, что все зря, что бы ты ни делал, ты найдешь только это. Я знал, как это должно было выглядеть со стороны, если смотреть наверх откуда-нибудь снаружи: как окна. Провалы слепых окон, часть одного из которых целиком занавешена блеклым прямоугольником марли. Пустые глухие темные
На непроглядный рваный горизонт легла пурпурная нить, потом растаяла. За окном совсем рядом сонно и мертво кивали темные пятна листьев, недвижно зависали черточки комаров и колыхались пушинки комаров, пробовавших на прочность стекло и марлю. Потрепыхавшись, одному из них без труда удалось протиснуться сквозь сетчатую чрезмерно ячеистую структуру полотна, которую шевелило давление воздуха: он выровнялся, сориентировался и неторопливо направился мимо книжных полок, мимо меня – куда-то по направлению к безрадостной полосе неприметной картины. Это была не совсем марля.
Тюль, скорее. Светлая, узорчатая, дырявая тюль. По моей спине прошел ледяной озноб. Здесь, в распахнутой стороне небрежно принакрытого легкой шторой окна висел кусок старой зернистой тюли, сквозь которую без усилий проходил комар. Я почувствовал, как затылок с силой сдавливают стальные тиски. Здесь людей не было тоже. Так занавесить окно мог только тот, кто не представлял, зачем на окно вешают марлю.
А безжизненное, пустое пространство продолжало нудно шаркать мне вслед. Гудевший от нестерпимого напряжения слух вырвал из-за спины отзвук шагов.
Лишь один далекий отзвук.
В коридоре было уже сильно заполночь, мертвый рисунок дверей ждал прямо за спиной. Бездонный провал в обшарпанный прямоугольник темноты. Щербатые кирпичи, обнаженный участок голого каменного пола и предчувствие тени на нем.
Под нависший угрюмый ставень дверей выползло далекое, унылое, неживое шарканье ног: кто-то медленно и устало брел без определенной цели – из одной гулкой бесконечности в другую, брел потому лишь, что нескончаемый коридор вел и вел его, не давая ни на шаг отклониться от заданной траектории, увлекая в ночь, неизвестно куда, принуждая в конце концов войти в собственный сумеречный профиль, в окаменевший профиль. И брести мимо.
Это выглядело по-настоящему страшно: долгим разворотом головы, как оцепенелое едва различимое во мраке падение – нечеткий силуэт чужого рассеянного ожидания. Слишком открыто. В дверях всегда слишком тесно. Теперь уже слишком поздно. И он прошел, этот взгляд, не вписавшись в поворот, много мимо и ниже порога. И он ушел, безысходный, так и не успев ударить, навсегда унося с собой этот черный иезуитский профиль, словно весть извне. Словно негромкий выстрел в лицо, заставляющий бессильной ладонью хвататься за что попало и стены с опасением оступиться, уйти в скользкую тьму, прилагая усилия, чтобы хоть в последний момент, хоть частью совместить прилипшее к дверному косяку сознание с этим одинаковым мертвым пространством, стиснутым в один и тот же безмолвный, пустой, гулкий коридор… Он не имел ни конца, ни чувства меры. «04. Препараторская», – сухо известила табличка на дверях. Он остановился. Не стучась, вошел и оказался в небольшом помещении, заставленном шкафами и стопками книг. Оглядевшись, пройдя глубже, наткнулся на хрупкие тесные стеллажи, забитые академических размеров гроссбухами и фолиантами. Тут всюду пахло пылью и почему-то землей. В препараторской эксгумировали. То ли прошлое, то ли коридоры сознания.
Он склонил голову набок, пытаясь разобрать на затертом корешке машинный оттиск с некими каракулями от руки. На ярлычке, походя пришлепнутом к корешку регистра, в графе «срок хранения» какой-то умник, явно в приподнятом настроении, от руки распорядился: «Дискредитировать за двадцать четыре часа до ликвидации». Вытянув за кончик двумя пальцами листик, он, мучительно щурясь, без интереса подержал графику на лунном свету.
За спиной совсем рядом, где-то в смежной комнате вдруг резко заржала, наотмашь распахиваясь, полированная дверца, и донесся удаляющийся звук, очень похожий на шлепанье босых пяток по линолеуму. Входная дверь скрипнула, и все стихло.
Он отпустил листик прямо на пол и вернулся к порогу. За проемом двери прямо на стене напротив висела, предостерегая, наколотая бумага с идеально правильным круглым лицом и черной шахтой зияющего безгубого рта. Он уже видел такое лицо раньше, в подвальной части, после чего у него начались настоящие проблемы. Не надо было сюда ходить, подумал он. Помимо воли, как бы уже зная, что увидит, он повернул голову к бесконечно далекому концу коридора. В коридоре сгущались сумерки, было тихо; и на некотором отдалении, изредка подмигивая, тусклым одиноким окном светился стенд административной части со словами: «Используя силы зла, настройся делать добро».
…Когда до него дошло, что в коридоре больше никого нет, стало совсем темно. Влажный, теплый, неподвижный воздух собирал и членил звуки, вызывая вялые всплески далекого эха. Тянуло затхлым. Где-то капала вода. Жилым помещениям, собственно, не полагаюсь так пахнуть. Так могли пахнуть недостроенные здания или, может, уже отжившие свое и подготовленные к сносу. Один и тот же темный, одинаковый, как офисный каталог, коридорный пролет напоминал заброшенный военный бункер. Бетон, камень и конденсат на стенах. Звон капель. Слабая, бессильная музыка. Что-то напоминало все это, какой-то отрывок собственных запретных ожиданий, таких же холодных и бетонных. Откуда-то несло кубометрами неосвоенных строительных площадей; и только сейчас удалось разглядеть в темноте впереди дальше непонятное упорядоченное шевеление. Там угадывалось некое бесшумное качание, будто висело на невидимой перекладине белье. Раньше бы это заинтересовало, показалось бы важным понять, разобраться, а теперь туда не хотелось. Теперь просыпалось лишь глухое чувство по поводу обстоятельств, которые вечно застигали врасплох. И времени оставалось лишь пожалеть, что не разглядел всего этого раньше.
И уже рядом – близко, слишком близко, из глубокой тьмы проступила, разом просочившись, едва различимая шеренга конечностей в грязных полосатых арестантских лохмотьях, вздергиваемых развязно и щупло. Жуткий танец иссохших костей. До разреженной цепи едва одетых теней – внимательный взгляд, и уже не укрыться. Но ломающиеся силуэты плясунов были заняты только собой, безмолвные бетонные обстоятельства молча сыграли сумасшедших – мимоходом, наспех, – и ночь неслышно задернула за ними портьеру. Он глядел им вслед, чувствуя, как по затылку бегают мурашки. Он мог бы поклясться, что лохмотья арестантов пытались плясать канкан.
Здравый смысл не первый раз спотыкался, пугая стаи теней, но впервые посетило сомнение, что здесь вообще существовал выход. Что-то стало другим. Изменилось и перешло к активным действиям. Словно коридор ждал только повода, чтобы сойти то ли с ума, то ли с наезженной колеи тишины и покоя, – будто был дан сигнал к действию. Наступило начало рабочего дня, но вместо него объявили конец света, воздух качнулся, заполняя нишу, кто-то, негромко откашливаясь в кулак, прошел мимо, кто-то нашаривал в кармане ключи, рядом почесывали пальцем бровь, вспоминая, оборачивались, едва не разминувшись с нужной дверью и находя пропущенную табличку глазами; где-то возник и остался на пределе слышимости гул скопления людей. Стало по-рабочему людно. Здесь все будто чего-то ждали, как на похоронах. Все держались натянуто и неловко. Выглядело так, как если бы все чего-то ждали, и то, чего ждали, вроде бы наступило, и теперь оставалось ждать последствий, которые не заставят себя долго ждать.