Сегодня и ежедневно
Шрифт:
Я сказал:
– Кинь мне рубашку.
– Она подала мне одежду.
– Ждала, говоришь? Верю. Но ведь ты же не одна ждала?
– Что?
– сказала Тая.
Я сказал:
– Ты в компании меня ждала, Тая. Поэтому тебе и хочется, чтобы у меня в Ташкенте кто-то был. А я тебе верно сказал, ты знаешь, если бы у меня кто был, я бы сразу сказал. А ты обмануть меня хочешь, а чувствуешь, что это не дело, не для нас с тобой поступки, вот и пророчишь, что, мол, у нас не сладится. Это совесть твоя за тебя говорит. И на том спасибо.
Она отступила от меня подальше.
– Ты что? Не протрезвел?
Я сказал:
– Выходи, Тая, за майора. Я тебе советую. За Лыбарзина не надо скользкий, ты дай ему атанде, а за майора иди.
Она заплакала. Плохо дело. Я когда это говорил, я думал, что
Я встал и подошел к Вовкиной кроватке. Оттуда по-прежнему тянуло теплом детского тела, мальчишка лежал, отвернувшись к стенке, круглая, складная его головка темнела черной перчинкой на белой подушке. Я нагнулся и понюхал его волосы. Они пахли свежим июльским сенцом. Я прикрыл открывшееся Вовкино плечо, прикрыл его всего плотно, по шею. Когда я нагибался, услышал, как что-то брякнуло в кармане, и вспомнил, вынул пластмассовую собачку, купленную в ресторане, и положил к Вовке на одеяло.
Таинственный это был ребенок, что-то вроде Железной Маски. Хотелось бы мне с ним познакомиться. Подумать только, я всегда видел его только спящим, ведь я приходил сюда по ночам и уходил на рассвете и всегда видел только круглую точеную детскую головку на белой подушке, слышал чистое дыхание, ощущал тепло его тела, а глаз не видел, голоса его не слышал, как ходил он - не знал, и жалко мне было. И сейчас я положил свою руку в Вовкину ладонь, чтобы проститься с ним, и пожал эту незнакомую ладонь. Он не проснулся, нет, только пошевелился, положил щеку поудобнее, и все-таки я ощутил почти неуловимое ответное пожатие - он спал и пожал мне руку во сне. Что ему снилось сейчас? Кто ему снился?
Тая сказала от окна:
– Тебе кто все это расплел? Кому я спасибо-то должна сказать?
Я сказал:
– Я пойду сейчас.
Она подошла ко мне, и странная у нее была походка. Боялась она меня, что ли? Очень униженно она шла. Я обнял ее за плечи. Она подняла ко мне лицо. Глаза ее были прикрыты.
– Что ты хочешь, скажи, - сказала Тая.
– Я все сделаю.
– Славная ты, Таюха, - сказал я, - а я, брат, тяжелый человек. Характер очень у меня тяжелый, не годится никуда.
Глаза у нее все еще были зажмурены, и веки дрожали, словно она все-таки думала, что я прибью ее, и все у нас будет, как у людей.
Будильник все еще тикал на столе.
Я сказал:
– Проводи.
Она встрепенулась и снова взяла меня за руку. Я сжал ее горячие пальцы и пошел за ней. В квартире по-прежнему было тихо. Никто еще не просыпался. У дверей Тая слегка замешкалась и тихо, не звякнув, отперла замок. Она медлила отворять, видимо, считала, что не все еще сказано. Я молчал. Потому что сказано было все. Тогда она припала ко мне, ненадолго, наспех, и спросила:
– Совсем?
Я не ответил ей, толкнул дверь и вышел на волю.
10
Звезда все еще стояла на большом, уже начинающем светлеть небе. Она только немного переместилась вниз и направо, но была такая же колючая и льдистая, в мелких, нестерпимо сверкающих лучиках - ощетинившийся небесный еж. Тихо было в переулке, он был как заколдованный в этом звездном свете, спящий, зачарованный, оцепленный кривыми ветками деревьев, протянувшими свои темные руки над маленькими крышами.
В проходной было тепло, попахивало керосином и какой-то едой, и, когда скрипнула отворенная мной дверь, тотчас же в вахтерской комнатушке растворилось оконце и в него выглянуло сморщенное и подкрашенное личико Норы, цирковой артистки, состарившейся на манеже, старинной моей приятельницы, деятельной, разумной и веселой женщины, когда-то принадлежавшей к самой что ни на есть цирковой верхушке. Благодаря этой принадлежности к высшим сферам Нора была очень требовательна к людям, и далеко не всякого она одаривала своим расположением. Я же был сыном ее любимой подруги, и со мной Нора вела себя "на равных". Сейчас она посмотрела на меня своими пронзительными буравчиками и сказала тревожно:
– В чем дело? Здравствуй, с приездом. Что с тобой?
– Я разбудил вас? Ни в чем не дело. Все нормально.
– Иди ко мне, - сказала она, - я не сплю на дежурствах. Вообще мне кажется, что я никогда не сплю. Читаю сижу. Иди сюда, посиди немного. Где ты шлялся?
Я сказал:
– Гулял.
– Ну и ну, - она покачала головкой, - где так гуляют? Сломишь голову, смотри, у тебя такой вид, словно тебя живого пилой пилили.
– Обойдется.
И я вошел в ее маленький чулан. Мне с ней было просто и спокойно, как-то по себе. И вахтерка эта, котушок, и покрытая ватным лоскутным одеялом скамья, и сама тетя Нора - все это было кусочком цирка, ну, а цирк был мне дом родной. Здесь в этот поздний или, может быть, ранний час (старые ходики висели на гвозде с подвязанной к гире ложкой; они показывали сорок минут пятого) было тепло и тихо, рядом со мной сидела добрая, чудная старуха, мой верный товарищ, артистка с переломанным крестцом, и я повалился на бок, на одеяло, и вытянул ноги, и она тотчас подставила мне под них табурет. Я прикрыл глаза.
– Грина вот сижу читаю, - сказала Нора негромко.
– Я так: я дочитаю его книжку, закрою, переверну, снова открою и опять читаю. Не надоедает.
– Дай чаю, - сказал я, - если есть. Да, Грин не может надоесть.
Нора копошилась у покрытого газетой стола. Она сняла крышку с большого синего чайника.
– Я недавно смотрела кинокартину "Алые паруса", - сказала Нора. Может, тебе крепкого заварить?
– Не засну тогда, - сказал я, - а надо поспать. Ну, ходила ты, значит, на "Алые паруса"...
– Да, - продолжала она, - ведь это ужас. Знала бы - ни за что не пошла. Все, что я внутри себя видела, когда читала, все это просто осыпалось как-то, оползло. Я не могла все это видеть, хотелось защитить то, свое. Я стала глаза закрывать, чтоб не видеть, а потом и вовсе сбежала. Нет, так нельзя. Не теми руками делали, - добавила она убежденно. Потом еще добавила: - Да я и вообще против этого...
– Против чего?
– Да против того, чтобы самые лучшие книги в кино ставили. Вот Чехова "Дом с мезонином" и "Даму с собачкой". Ведь жалко, понимаешь, жалко! Ведь я себе все не так представляю! И обстановку, и природу, и лица, и глаза, и голоса, и даже движения. Ведь это так у всех. И всем, по-моему, должно быть жалко, что все это в кино обязательно перекорежится... Или вот: артистка играет. Она, конечно, молодая, и красивая, и в моду вошла, но ты пойми - она вчера Каренину сыграла, а сегодня она Дездемона, а завтра Кроткая из Достоевского, а в "Кинонеделе" уже пишут, что теперь она снимается в кинокомедии "Заведующая булочной". Куда это годится?.. Тебе с сахаром?