Секретный фронт
Шрифт:
До тошноты наслушавшийся смертоубийственных инструкций, Ухналь покинул бункер через ущельный выход, на воле, сделав глубокий вдох, набрал полные легкие лесного воздуха и поглядел вверх. Невозмутимо двигались отары кучевых облаков по подсиненному небу. Парусно трепетали густые ветви буков.
Ухналь шел по тропинке к межкордонному шляху; чоботы со спущенными гармошкой голенищами, шаровары из дешевого сукна, свитка и баранья шапка ничем не отличали его от местных жителей.
Удавка, как свернувшаяся в клубочек змея, обжигала руку. Впервые Ухналь вышел без оружия: непривычно, стыдно, будто голым шел. Но хорошо, что послушался советов: на шляхах, вытекавших
В селах, мимо которых приходилось идти, Ухналь вел себя осторожно, молчал, слушал, избегал споров. Было видно, что люди истомились по труду и покою. Кое-кто еще поругивал «москалей», но в них Ухналь без труда узнавал кулацких прихвостней, своей ярой ненавистью ко всему новому напоминавших бандеровцев.
При въезде в Богатин сержант-пограничник на контрольно-пропускном пункте придирчиво вчитывался в его удостоверение, крутил-вертел, сверял печати.
Вечером Ухналь постучался к Ганне. Открыла ему Мария Ивановна.
Она предложила свояку из села, как назвался гость, молока; тот выпил. Потом нагребла в миску вареников, принесла сметаны. Гость попросил хлеба и жадно съел вареники с хлебом.
— Пеши шел, — объяснил Ухналь, — весь аккумулятор разрядился. — Он закурил махорку. Мария Ивановна, страдающая слоновой болезнью, трудно переносила табачный дым. Разговаривая, она незаметно отмахивалась и проникалась необъяснимой тревогой. «Свояк из села» казался ей странным, он почему-то не знал самых простых вещей, председателя сельсовета называл бургомистром, милиционеров — полицаями, а пограничников — энкеведистами.
Ухналь не догадывался о своей промашке. Впервые за долгое время ему хотелось выговориться перед простым и, как ему показалось, добрым человеком. И попал впросак.
Ганна еще из сеней увидела Ухналя и обомлела. Неспроста пожаловал этот страшный человек. Войдя в комнату, она устало прислонилась к дверному косяку и еле-еле вымолвила обычные слова приветствия.
— А я, Ганнушка, — вздохнув с облегчением, сказала Мария Ивановна, как могла занимала твоего свояка.
— Спасибо вам, добрая женщина, за вареники, за сметану… поблагодарил Ухналь Марию Ивановну, — за приют, за ласку. — И, обернувшись к Ганне, добавил: — Уси наши передают тебе поклоны, живы-здоровы. Дошла до нашего села чутка, [22] що одяг привезли в Богатин… Бачишь, як пообносились?.. — Ухналь молол еще что-то несуразное, чтобы усыпить в Марии Ивановне возможные подозрения.
22
Слух (укр.).
— Ось так можно и на кукан попасть, Канарейка, — сказал Ухналь, когда Мария Ивановна вышла.
— Не кличь меня так!
— Обязан, — многозначительно произнес Ухналь, плотоядно любуясь красивой зазнобушкой, ее легким румянцем, синими очами, сводившими его с ума.
— Обязан? — переспросила Ганна, и, хотя руки, убиравшие со стола посуду, дрожали, Ухналь угадал в ней твердость и сопротивление.
— Да, Канарейка. — Ухналь полез в карман, достал удавку, подкинул на ладони.
Ганна никогда не видела этот инструмент палачей, но сразу догадалась, что это такое.
— Кому?
— Кому, кому? Сама знаешь.
Ганна бросилась к Ухналю, схватила его за свитку, притянула к себе.
— Ни, ни, ни!
— Як так ни? — спросил Ухналь. — Приказ.
— Не дам! — Она оттолкнула его, забилась в угол комнаты. Уличный фонарь через окно тускло освещал ее съежившуюся фигуру.
Мирно тикали ходики, расписанные петухами, подчеркивая тишину. По улице тяжело пророкотала машина на гусеничном ходу: трактор, а может, и танк. Ухналь стал в простенок между окон. «Ничего не стоит ей, дуре бабе, садануть по стеклу и подать голос. Ворвутся „архангелы“ и не вякнешь». Мелькнула мысль и тут же исчезла. Сильнее страха в сердце надсадно стучало сомнение, которое вопреки желанию не покидало его: ощущение бесцельности своих поступков, неверие, опустошенность.
Когда за окном стихло, Ухналь обессиленно опустился на табурет, разжал кулаки, на пол упала удавка. Его глаза и глаза Ганны потерянно уставились на страшный шнурок.
— И що ж робыть, Ганна? — Сведенные судорогой губы Ухналя еле пошевелились.
— Кинуть все…
— А кто мене подыме, кинутого?
— Люди! — воскликнула Ганна.
— Яки люди? Энкеведисты?
— Солдаты они! У них держава. А що у тебе?
— Що у мене? — Ухналь опешил от этого прямого и, казалось бы, простого вопроса. — У мене… схрон… кулемет… да ось оця борозна. — Он пальцами провел по глубокому шраму. — Перепаханный я, а всходов нема.
— И не дождешься в своем схроне. — Ганна с отчаянной страстью говорила о его загубленной судьбе, и хотя не подбирала слов, они вылетали как пули, тяжко раня. — Забрались в мертву землю! И сами як мертвяки! Завидуете чужому счастью, режете, давите людей, дитей губите! За що? За то, що они хотят живой земли, живого сонця? Ну?
Ухналь любовался Ганной, и мысли его посветлели, будто из-за хмары сверкнул ясный луч — предвестник погоды.
— Цикава [23] ты, — только и сумел вымолвить расстроенный парень, — булы бы у нас крылья, знялись, як лелеки, и нема нас, через море…
23
Интересная (укр.).
— Мрии [24] у тебе в голови, — мягко упрекнула Ганна, вслушиваясь в его слова об аистах, улетавших за моря, в теплые страны, в сказочные леса, где много солнца и птичьего счастья.
Ухналь в тяжком раздумье глядел на удавку, и она будто гипнотизировала его. Да, выхода не было. Если он не затянет шнур на шее обреченной женщины, удавка захлестнет его, Ухналя, шею. А перед смертью выдадут ему «эсбисты» штук двадцать пять «буков», переломают ребра, руки, спину. Видел он не раз эти мучительные казни… «Эсбисты» — умелые палачи.
24
Мечты (укр.).
— Нема повороту, Ганна, — тихо, с отчаянием проговорил Ухналь.
— Як нема повороту? — Ганна пригладила его грязные патлы. — Немытый ты, нечесаный. Дай согрею воды, побаню тебя. От тебя за версту воняет схроном… Ну, уйдем?
— Куда? — Ухналь ощетинился. — Куда ты меня кличешь?
— На живую землю.
— Так я ее вытоптал. Нема мне прощения.
— Простят, заробишь дилами. Я помолюсь божьей матери, упаду на колени перед начальниками… поймут они…
— Энкеведисты поймут?
— Поймут… поймут… — Дрогнули плечи под ситцевой кофтенкой, рыдания сдавили горло, и, охватив голову руками, Ганна заплакала, раскачиваясь и причитая, как над покойником.