Секс в СССР, или Веселая жизнь
Шрифт:
– Коля, прошу тебя, не ори хоть сегодня! Мне справку вечером сдавать, – поморщился Алиманов.
– Умолкаю. – Парторг поиграл лохматыми бровями, тоже крашеными.
– То-то!
Между ними существовал некий приятельский антагонизм: Лялин был выдвиженцем из писательских рядов, а Леонид Николаевич – карьерным аппаратчиком, разные ветви партийной эволюции, вроде неандертальцев и кроманьонцев. Я посмотрел сначала на одного, потом на другого, пытаясь понять, что меня ждет теперь, когда моя рукопись попала на Запад. Но их лица не выражали ничего, кроме иронического
– Ну, Жорж, пришел твой час! – Лялин обнял меня: – «Не пора-а-ли мужчи-иною стать?»
– Георгий Михайлович, городской комитет партии очень рассчитывает на вас! – веско добавил Алиманов.
– «И ста-анешь ты царицей ми-ира, подруга нежная моя!» – снова забасил Папикян.
– Коля, просил же! – поморщился напарник. – Мы хотим, чтобы вы как молодой коммунист возглавили комиссию…
Я ощутил себя пациентом, которому сообщили, что смертельный диагноз – это ошибка, просто перепутали банки с мочой, а жизнь бесконечна и прекрасна!
– Какой комиссии? – счастливо поинтересовался я.
– «Достиг ты высшей вла-асти…»
– По персональному делу коммуниста Ковригина! – сурово молвил Алиманов.
Я обмер. Представьте: врач, сказав, что вашей жизни ничего не угрожает, тут же добавил: «А ножки-то ампутировать придется. Ложитесь-ка!» Ковригин был знаменем, даже хоругвью деревенской прозы, классиком советской литературы, автором всенародно любимых рассказов и очерков о русском селе. Когда он появлялся на людях, казалось, это памятник сошел с постамента, чтобы размять бронзовые члены. В юности будущий писатель служил в кремлевском полку, стоял в карауле у Спасских ворот, и Черчилль, проходя мимо, похвалил его выправку. Сталину доложили, вождь с усмешкой разгладил усы и приказал: «Дайте бравому сержанту то, что он хочет!» Ковригин, смолоду сочинявший стихи, робко попросил выпустить их отдельной книжкой. Сборник немедленно вышел в свет.
– Почему я? – дрожащим голосом спросил я.
– Тебя рекомендовал партком. Лично Шуваев.
– А что с ним случилось?
– С Шуваевым? Ничего. Он в тебя верит.
– Нет, с Ковригиным.
– Случилось! – усмехнулся Алиманов. – Неприятная штука с ним произошла.
– Нет, не могу… – залепетал я. – Он великий писатель. А я… Нет, невозможно…
– Он прежде всего член партии! – отчеканил суровый аппаратчик.
– Жоржик, – замурлыкал добрый парторг. – Такие предложения делаются раз в жизни, отказываться нельзя. Тебя вычеркнут отовсюду. Но если ты сделаешь все правильно, это будет как последнее испытание на тренажере, а потом – космос. Ты понял?
– Это прежде всего поручение городского комитета партии! – проскрипел Алиманов и глянул на Лялина поверх очков.
– Да, конечно, поручение партии! – кивнул тот и запел: – «А ты, Алеша, – советский челове-е-ек!»
– Ну? – Леонид Николаевич смотрел на меня сквозь бухгалтерские стеклышки.
– А что он натворил?
– Согласишься – скажем.
– Даже не знаю…
– Ты хочешь, чтобы твой «Райком» напечатали?
– Хочу.
– Помоги нам, а мы поможем тебе.
– Но ведь…
– Чего ты боишься, ребенок? – всплеснул руками Лялин. – Помнишь персональное дело Бесо Ахашени?
– Помню.
– Чем все кончилось?
– Кажется, выговором.
– Значит, ничем. Соглашайся!
– Коля, не надо его упрашивать! – Очки недобро блеснули. – Видимо, у молодого коммуниста Полуякова другие планы. Он, вероятно, в «Посеве» хочет печататься. Кого дальше обличать будем, Георгий Михайлович? Армию пнули, над комсомолом позубоскалили. Может, теперь партией займетесь?
– Ну, Ленечка, ну, не надо так сразу! Я понимаю нашего молодого друга. Ковригин – глыба!
– Мы его в институте проходили… – подтвердил я.
– Все могут ошибаться. – Папикян почему-то посмотрел на портрет Ленина. – Наша задача – поправить классика, мягко, по-товарищески, не в ущерб творчеству. Заседание парткома будет закрытым. Никто ничего никогда не узнает.
– Хватит, Николай Геворгиевич! Все ясно: молодой коммунист Полуяков отказывается от поручения городского комитета. Он, наверное, не читал обращение Шолохова в завтрашней «Литературной газете»?
– Нет еще… – подтвердил я.
– Напрасно! – Алиманов с треском развернул «Литературку», приходившую в горком во вторник, на день раньше, чем ко всем подписчикам. – Вот, послушайте, юноша: «…Сейчас же не о литературе наша речь. Речь о самом существовании рода человеческого и колыбели его – Земли…» Понятно?
– Да, но…
– Жора, ты будешь жалеть потом всю жизнь! – Брови Лялина страдальчески зашевелились.
– Даже не знаю… Ну, хорошо, я попробую… А что он все-таки натворил?
– Пытался передать свою рукопись на Запад! – отчеканил Алиманов.
– «А далеко ли, матушка, литовская граница?» – взвыл парторг.
– Да вы что? – ахнул я, пораженный мистическим совпадением. – Сам?
– Нет, конечно. Через фээргэшного журналиста. Такая вот ерунда… – вздохнул Папикян. – Ну, пошли, что ли!
– Куда?
– К Клинскому.
– Может, все-таки… – Я попытался дать задний ход.
– «А где палач? Бежал? Тогда, мой отрок светлый, ты будешь супостату палачом!» – с особым чувством пробасил парторг.
– Коля, соображай, что поешь! – вскипел напарник. – Георгий Михайлович, всего доброго, мы вас больше не задерживаем!
И я понял: пути назад нет.
По красно-зеленой ковровой дорожке Лялин и Алиманов, как опытные конвоиры, повели меня в приемную заведующего отделом культуры горкома. Поговаривали, он происходил из настоящих князей Клинских, что на заре диктатуры пролетариата грозило гибелью, а позже закрывало все карьерные пути, так как детей русских «бывших» или, как тогда говорили, «лишенцев» до начала тридцатых не брали в вузы. Любопытно, что на инородцев из эксплуататорского класса этот драконовский закон не распространялся. Но теперь, при развитом социализме, дворянское происхождение стало предметом шутейной гордости. Первый секретарь МГК и член Политбюро Гришин однажды сыронизировал: «Я теперь как царь. Князь Клинский у меня в передней сидит…»