Семь корон зверя
Шрифт:
То были годы сладостного благополучия и относительного покоя. При нынешнем султане власть Мехмеда была прочной, почти непререкаемой. Что и говорить, Селиму Второму далеко было до усопшего великого отца! Падишах всех османов любил кутежи и гаремные забавы куда больше, чем заседать в диване, и если бы не твердая рука великого визиря, то царствование Селима могло бы иметь весьма печальный конец. Однако, казалось, уже никакая сила не была в состоянии остановить захлестнувшее все ступени власти казнокрадство. Немало перепадало и любимцу великого визиря Джем-паше. От сытой жизни и безнаказанности разленился даже его верный Хайдар, переставший уже и мечтать о воинской славе. Евнух дошел до самой вершины довольства, так что и гаремных наложниц казнил и шпынял уже без прежнего воодушевления.
Так было при жизни порочного султана Селима. И кончилось все в одночасье,
Но простая смерть паши показалась Сафие-султании недостаточным наказанием. Султанше хотелось унизить, проучить, отравить высоким презрением того, в ком она видела лишь злодея в отражении своей собственной судьбы. И судьбу паши Джема Сафие определила так, как лучше для себя не мог бы выбрать и он сам. Назначение санджак-беем в окраинную глухомань империи, санджак Диярбекир, позорное для вчерашнего паши дивана, было бы для любого другого на месте Джема Абдаллаха утонченной пыткой, насмешкой и издевательством. Для любого другого смертного, но не для него. Ибо в наступившие смутные времена Джем-паше было предпочтительнее оказаться подальше от готовой вот-вот захлебнуться мятежом столицы, в которой сам великий падишах, опора ислама, не гнушался взяток и подношений. Вожжи власти, по смерти выпавшие из умелых рук великого визиря, серба Мехмеда, некому было подхватить и уж тем более удержать. И кони понесли почти уже неуправляемую империю вскачь по ухабам и бездорожью.
Джем-паша, с обоими евнухами и насильно обкорнанным и поредевшим гаремом, отбыл к месту ссылки. Со скорбью на лице и с облегчением в глубине души. И не просчитался в своих надеждах. В столице янычарские мятежи вспыхивали один за другим, словно порох от малейшей искры. А вскоре полыхнуло огнем и по всей необъятной империи. Настали времена страшной «джелялийской смуты», кровавой беспредельщины и безудержного разбоя. То были славные времена, пришедшиеся по сердцу опальному Джем-паше, в мгновение ока вспомнившего почти уже позабытые навыки храброго рыцаря с большой дороги. Ума хватило и на то, чтобы в открытую пытаться для виду обуздать разбойные отряды, мало ли как повернется переменчивое колесо удачи. Левая же рука, будто втайне от правой, поддерживала восставших сипахов. За изрядную долю добычи он отдавал и часть своих наемников, и сам не гнушался вылазок. Сбылась и давняя мечта Хайдара – наконец взялся за оружие, убивал и грабил вволю. И никому уже на этом ополоумевшем магометанском свете не было дела ни до гарема, ни до самого загадочного паши Джема. Лишь Ибрагим временами опасался за нестареющего, неистребимого хозяина, боялся дурных слухов в окружении паши. Но люди в наступившее смутное, опасное время не заживались подолгу на свете. И из нынешних слуг и наемников не было уж ни одного, кто помнил бы прибытие Джема Абдаллаха в злополучный Диярбекир. А в столице и подавно было не до того, чтобы вести счет годам жизни какого-то санджак-бея, о котором позабыла и сама султанша Сафие, занятая добычей османского трона для любимого сына Мехмеда. Дела в санджаке, по донесениям, обстояли не так уж плохо, как в большей части разграбленной Анатолии, справляется кое-как опальный чиновник и пусть себе. Да и время ли думать сейчас о делах окраинной глухомани, когда для османов упущен далекий Тунис и вот-вот можно лишиться благодатных Ливана и Сирии, а Египет и вовсе почти что потерян для Порога Счастья.
Вольная жизнь продолжалась без малого тридцать лет. За это время собственная казна Джем-паши изрядно пополнилась золотом, сохраненным и приумноженным во многом благодаря стараниям хитрого и бережливого Ибрагима. Когда же суровый султан Мурад Четвертый наконец привел железной силой шатающуюся страну к алтарю «законности» Сулеймана Кануни и относительному порядку, мудрый Джем-паша, диярбекирский санджак-бей, одним из первых высказался и словом и делом за грядущую реставрацию. И сам собственноручно расправился со вчерашними своими тайными друзьями из разбойничьих отрядов сипахов. Так и пережил, пересидел свирепые времена одиозного и жестокого Мурада Четвертого.
А после смерти тирана страна упивалась кратковременной весенней оттепелью и частично вернувшимся временем прежнего безвластия. Все вокруг свободно продавалось и покупалось, и двор купался в невиданной роскоши, за которую непонятно как и чем было платить. Паша Джем Абдаллах тоже не терял зря драгоценного времени и, посоветовавшись для порядка с Хайдаром и для дела с Ибрагимом, купил, не ощутив особого ущерба своей казне, благодатную должность управляющего финансами – дефтердара в приморском Трабзоне.
И вновь были море и порт, и новый гарем, на радость желчному Хайдару, и словно вернулась прежняя, хоть и уменьшенная до размеров миниатюры, стамбульская жизнь.
Империя же безостановочно вела войну. То с католической Венецией, то с православной Россией. С Австрией и с Польшей, с Испанией и с иранским падишахом Абассом Первым. На суше и на море. За Крит и Далмацию, за Багдад и Киев. Но Джем-паша уже устал от бесконечной войны и без толку пролитой крови. Лишь собирал исправно налоги и отправлял деньги в столицу, тем и довольствовался на государственной службе. Даже Хайдар, за лихие годы порядком подрастерявший свою воинственность, не желал более браться за оружие. Ибрагим же, самый дальновидный из всех троих, постоянно трясся над каждым акче, пополняя казну паши всеми доступными ему средствами, вздыхал и пророчил новые скорые беспорядки в измотанной непрерывными военными походами державе.
Когда же пророчества мудрого Ибрагима словно по волшебству начали сбываться, призадумался и сам Джем-паша. «Священная лига» теснила османов сразу на трех фронтах. Вскоре пала и Буда – «щит ислама» в Европе, за ней был сдан Белград. Тогда Джем Абдаллах решил не дожидаться развязки. Золото давно было собрано в дорогу опасливым хитрованом Ибрагимом, Хайдар покончил напоследок с оставшимися еще в гареме рабынями, устроив всем троим прощальный пир. Осталось только лишь определить, в какую сторону света теперь податься их маленькому тайному братству. Самому Джему порядком поднадоели за целый век мусульманский быт и моления, и бритая, убранная тюрбаном голова, и собственное нелепое имя. Но опасался он и полных темных суеверий христиан, особенно церкви и недремлющего ее инквизиторского ока. Тем более что уж кто-кто, но Джем-паша, рыцарь Ковачоци, как и юный Янош из лесов восточной Трансильвании, достоверно знал, что некоторые из суеверий и легенд и шепотом передающихся из уст в уста страшных историй есть не что иное, как абсолютная, чистая правда.
Глава 5
ПЕРЕКРЕСТОК
Мягкая солнечная осенняя погода держалась и следующие несколько дней. Но ни ясная безветренность прохладного утра, ни сухая позолота листвы не радовали Машиных подернутых разочарованием глаз. Загадочный ее знакомец не объявился и никак не дал о себе знать. Никто не искал и не спрашивал Машу Голубицкую ни на факультете, ни в домашней телефонной трубке. Вечерами девушка, к тихой радости Надежды Антоновны, сидела дома, через силу склонясь над книгами. Что, безусловно, было на пользу студенческой ее успеваемости, но совсем не шло впрок Машенькиному душевному здоровью. Обремененный греческими буквами текст заталкивался в голову, а между строчками, стоило на миг отвлечься и замечтаться, всплывал сервированный в японском стиле ресторанный столик, как ассоциативное приложение к черноглазому человеку, словно сбоку наблюдающему за Машей Голубицкой.
И Маше в такие секунды и впрямь казалось, что пропавший в неизвестном направлении Ян в действительности смотрит на нее сквозь стены и пространства. И она даже выпрямлялась осанисто на стуле и непроизвольным жестом оглаживала, поправляла волосы, словно за ней наблюдали скрытые шпионские камеры. А после становилось стыдно и досадно на собственную ребяческую глупость. Но поделать Маша ничего с собой не могла. И жила будто на сцене, за которой, на беду, не стоял единственный нужный ей зритель.