Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
Гордость не позволила Лёньке сказать своё слово во время голосования, он смолчал. Но с той минуты, когда последние два самолёта улетели, уверенность покинула его.
В первые дни похода поезд шёл довольно быстро, километров по тридцать в сутки, и временами Лёньке казалось, что тревога его пустая. Но когда морозы перевалили за шестьдесят и раскрылась скверная история с топливом, Лёнька сник. Помрачнел, стал молчалив. Глаза глубоко ввалились, железные бугры мускулов опали. До помороженных щёк было больно дотрагиваться, пальцы распухли и еле сгибались в суставах. Рыжеватая шкиперская бородка, по общему мнению очень шедшая ему, свалялась и торчала безобразными клочьями. Впрочем, Лёнька не знал об этом, поскольку давно не умывался, не смотрелся в зеркальце и даже где-то его потерял.
А
Всем было плохо. Втайне от всех сосал валидол Гаврилов, еле переставлял помороженные ноги Петя Задирако, кашлял с кровью Валера Никитин. Всем было плохо, но от сознания этого Лёньке не становилось легче.
Он вёл тягач, отрешённо смотрел перед собой и с тоскливой покорностью ждал очередной поломки. С Востока, уступив наплыву чувств, послал Вике радиограмму: «Ответь одним словом, можно ли тебе писать», и сегодня в обед Борис Маслов сунул ему маленький листочек с двумя словами: «Да. Вика». Получи он этот ответ на Востоке — наверное, был бы счастлив. А сейчас равнодушно скользнул до листку глазами и сунул в карман.
Худший враг человека — безнадёжность.
Смотрел Лёнька перед собой, на темневший впереди тягач Валеры Никитина, на усеянное холодными, блестящими звёздами чёрное небо, и внезапная жалость к самому себе полоснула его по сердцу.
И он заплакал.
Валера Никитин
Тридцать километров, оставшиеся до Комсомольской, шли трое суток. И произошло это, как в шутку упрекали Гаврилова ребята, из-за его неосторожной реплики за обедом о пяти-шести часах пути до станции. Не имел он никакого права так говорить. Подумать про себя — пожалуйста, но произносить такое вслух ни один настоящий полярник себе не позволяет, так как человеческий расчёт оскорбляет Антарктиду, побуждает её указать человеку его место. Полярники — народ по-своему суеверный, их зависимость от Антарктиды слишком велика, чтобы пренебрегать внешними формами уважения к её возможностям. По шуточному ритуалу, если кто-то случайно оговорится, как это произошло с Гавриловым, товарищи должны тут же его поправить, постучать по дереву и трижды сплюнуть через плечо. Тогда Антарктида, может, и простит ослушнику его дерзость.
Но Гаврилова никто не поправил, и к морозам, которые перевалили за семьдесят, добавился ветер десять метров в секунду. Такие совпадения случаются крайне редко, потому что природа, будучи гармоничной, самые жестокие свои кары старается распределять более или менее равномерно. Так, в центральной Антарктиде с её сверхнизкими температурами почти нет сильных ветров, а в Мирном и вообще на побережье, где метели достигают ураганной мощи, морозы гораздо слабее.
Валера Никитин поругивал батю, но не за оговорку, конечно, а за то, что вынужден был уступить Давиду своего стажёра. Тошка брал на себя главное бремя ремонтов. Теперь с мелкими поломками Валера должен был справляться сам. А чувствовал он себя скверно: то ли застудил лёгкие, то ли просто сказывалась горная болезнь, но его одолевал тяжёлый кашель с красными прожилками в мокроте. Десяток инъекций пенициллина облегчения пока не принесли.
— Вернёмся, — пообещал доктор, — отведу тебя в парную, самолично исхлещу веником, а потом уложу в медпункте — заметь — на чистую простыню, напою чаем с малиной, и наутро встанешь как новенький!
Сказка? Неужели где-то есть такая жизнь?
— Загибаешь, Шахерезада, — отмахнулся Валера. — Парная, чистая простыня, чай в постельку… Эй, стража! Вырвать у лгуна его коварный язык!
Лет пятнадцать назад, припомнил Валера, в двадцатиградусный мороз мать не пускала его в школу. Что бы мамаша сказала, если бы увидела своего сына, выползающего из кабины под ветром, словно автогеном режущим тело? Наверное, упала бы в обморок. Хотя теперь вряд ли…
Застопорила «Харьковчанка», что-то стряслось у Игната. Поезд остановился, придётся выходить. Заманчиво, конечно, отсидеться в тёплой кабине, а то и вздремнуть, пока Игнат не исправит повреждение, но нужно проверить пальцы. Будь они прокляты, эти стержни, соединяющие траки в гусеничную ленту. Полуметровые, а лопаются, как спички. Недосмотришь, палец выскочит — и гусеничная лента размотается, как змея.
Валера надел подшлемник, ушанку, для страховки обмотал лицо шарфом, поднял капюшон каэшки [1] , как называют полярники свои тёплые, на верблюжьем меху куртки, и вылез из кабины. Тут же подставил ветру спину, но мороз всё равно добрался до глаз, чуть не склеив ресницы, прокрался к запястьям (сколько ни говорили насчёт рукавиц — всё равно шьют короткие) и сковал дыхание. Валера постоял, унял бешеный стук сердца, взял молоток и стал осматривать ленту. Так и есть, вылезли головки двух пальцев. Спасибо, Игнат, вовремя остановился. Теперь нужно хорошенько подумать, как половчее произвести замену. На мгновение мелькнула соблазнительная мысль: осторожно вбить головки назад — авось продержатся до следующей остановки, а там уже поставить новые пальцы. Иногда ребята так и делали, если очень сильно уставали. Но это было рискованно, да и батя, если догадывался, за такие «шалости» пощады не давал.
1
От слова КАЭ — климатическая одежда антарктической экспедиции. Каэшками полярники называют свои тёплые, на верблюжьем меху куртки с капюшоном. — Прим. автора.
Валера отошёл от колеи влево, посмотрел: все водители хлопотали у лент, у всех одно и то же… А пальцы, как на грех, лопнули под вторым и третьим катком. Пришлось чуть протащить тягач вперёд, с таким расчётом, чтобы сломанный палец оказался в провисающей части гусеницы, между ведущей звёздочкой и передним катком. Нагнулся, тихонько выбил молотком головку. Теперь предстояло самое тяжёлое: вставить в отверстие новый палец и вколотить его кувалдой, выталкивая остаток сломанного.
Перед такой работой желательно передохнуть, кувалда полупудовая, помахай ею на высоте в три с половиной километра! Валера прокашлялся, наладил дыхание и три раза ударил по головке. Всё, стой и жди, пока сердце не перестанет отбивать чечётку. Ещё три раза — и опять стой и жди. Ещё два, ещё один… Кувалда вывалилась из ватных рук, глаза застелила оранжевая пелена, а жидкий воздух отказывался насытить лёгкие.
Минут за двадцать вбил палец, вскарабкался, как старик, в кабину и рухнул на сиденье. Полежал, пришёл в себя. Потом залез под тягач, вставил в проточку пальца два «сухарика», закрепил их шайбой и шплинтом. Голыми руками, потому что «сухарики» крохотные, толщиной в три миллиметра, рукавица их не учует.
На семидесятиградусном морозе — голыми руками!
С мясом ребята отрывали руки от железа. Доктор мазал рваную кожу бальзамом, бинтовал, только помогало это, как заявил Тошка, не больше, чем дохлой дворняге витамины.
Зашплинтовал — и быстрее в кабину. Отогрелся, вновь протащил тягач и пошёл менять второй палец. Вставил стержень, поднял кувалду, которая, казалось, весила теперь целый центнер, ударил — мимо… И так обидно стало Валере за этот промах, будто совершил он трагическую и непоправимую ошибку. Обругал себя последними словами, прицелился, ударил — мимо… Бессильный, прислонился к тягачу, в голове роились малодушные мысли. Снова обругал себя, встряхнулся, присел на корточки, чтобы поднять кувалду, и… очнулся от частых и равномерных ударов по металлу — Лёнька вбивал второй палец!.. Семь… десять… пятнадцать ударов подряд! Вбил, забрался под тягач, зашплинтовал, кивнул Валере и пошёл к Сомову — помогать.
Спасибо, Лёнька, хороший ты парень, выручил. Просить бы тебя, конечно, не стал, но спасибо. Сегодня ты, завтра я, за нами не останется. Честно скажу, не очень ты мне нравился, но человеку свойственно ошибаться, может, и я в тебе ошибся.
В кабине было тепло, тянуло в сон. Жаль, но придётся приоткрыть окно, иначе одуреешь. Руки ватные, ноги ватные, голова чугунная… Бате ещё хуже. Думает, не знаем, что валидол из аптечки таскает. Ещё в прошлом походе батя запросто расправлялся с пальцем, ворочал бочки и на заготовке снега орудовал ножовкой, как дисковой пилой. Не тот стал батя. Пятьдесят лет и три дырки в груди — многовато для одного человека, если даже он такой богатырь, как батя.