Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
Алексей Игоревич, к которому я начинаю испытывать безотчетное доверие, приходит от моего рассказа в восторг. Он заразительно хохочет и совсем не по-академически бьет себя по ляжкам.
— Ай да Макиавелли, воистину — цель оправдывает средства! Как жаль, что я не поехал, исключительно интересно было бы взглянуть на их лица! Впрочем, — догадывается он, — в тот момент и я бы выглядел не лучше, хотя что другое, а взрыв я бы все-таки распознал.
— Но ведь это обман! — протестует мама. — В твоем воспитании, Максим, увы, есть пробелы. Признайся, что ты поступил дурно.
Я изображаю раскаяние,
А телефон не перестает звонить, я вздрагиваю от каждого звонка — видимо, здорово напряжены не только лавины, но и мои нервишки. Звонят с угрозами анонимные ослы; звонит с докладом Олег: одна семья, дальние родственники Мурата, с его молчаливого согласия, отказалась выезжать и забаррикадировалась; навязывает «встречу у фонтана» Анатолий — барбосы бродят нестреноженные и мечтают взять у меня интервью по личным вопросам (отчетливо слышно хихиканье Катюши); наконец, звонит Мурат, он без труда разгадал мой фокус с «золотой лавиной» и, сверх ожидания, веселится по этому поводу. Спохватившись, он осыпает меня упреками, жалуется, что на него жмут со всех сторон, и всерьез предупреждает, что если через сутки мой прогноз не подтвердится, лавинную опасность он отменит. Что же, буду готовиться к банкротству, мне, как банкиру, которому завтра нечем оплачивать векселя, остается уповать на чудо; только, в отличие от банкира, я не собираюсь стреляться.
Мама, обладающая непостижимой способностью угадывать по глазам состояние ребенка, сочувственно на меня смотрит, но ни о чем не спрашивает — о делах в присутствии посторонних я не говорю. Алексею Игоревичу у нас, кажется, хорошо, уходить не собирается, к тому же ему явно нравится Надя, о неопределенном статусе которой он догадывается. У них нашлось несколько общих знакомых — оказывается, академики иногда тоже ломают руки и ноги. Я пытаюсь возбудить в себе чувство, похожее на ревность, но у меня не получается, и я думаю о том, как было бы хорошо, если бы Надя оказалась моей сестрой, я бы любил ее, как «сорок тысяч братьев любить не могут». Но если я не ошибаюсь и у Алексея Игоревича при виде Нади блестят глаза, то ухаживает он за ней, как полный лопух: начинает рассказывать о проделках своих внуков. До сих пор я что-то не замечал, чтобы подобные приемы производили на молодую женщину неотразимое впечатление.
— Самому младшему, Андрейке, всего два месяца, а он уже вовсю пользуется техникой, — хвастает он. — Алексей, мой сын и тезка, одержим идеей выращивать Андрейку на свежем воздухе, днем и ночью коляска на балконе, а в коляске микрофон, и когда Андрей Алексеевич хотят перекусить или совсем наоборот, его вопли разносятся через колонки по всей квартире. Музыка, Вадиму Сергеичу такую и за сто лет не написать!
Мама даже извелась от нетерпения — так ей хочется поведать, каким смышленым был я во младенчестве.
— Когда Максиму было всего два годика, — ухватившись за паузу, начинает она, — ой, что я говорю, полтора! Он…
— …обыграл в шахматы Ботвинника, — подсказываю я. — Алексей Игоревич, простите за нескромный вопрос, вы очень дружны с Вадимом Сергеичем?
— …он был таким же невоспитанным, как и сейчас, — сухо констатирует мама. — Он собрал все тапочки в коридоре, а мы жили в большой коммунальной квартире, и утопил их в ванной!
— Гм… я бы так категорически наши отношения не определил, — с некоторым смущением говорит Алексей Игоревич. Просто случай сделал нас соседями по номеру. К тому же, честно признаюсь, к музыке довольно равнодушен, в особенности к эстрадной ее разновидности, и когда Вадим Сергеич не без гордости сообщил, что сочинил тридцать две песни, я про себя подумал, что лучше бы он посадил тридцать два дерева и породил столько же детей!
Алексей Игоревич смеется, и мы вместе с ним. Он грузный, веселый и добродушный, в нем есть что-то детское — черточка, которая делает взрослых людей на редкость симпатичными.
— А Вертинский? — с легкой обидой спрашивает мама. — К нему-то, надеюсь, вы равнодушия не испытываете?
— Да, конечно, — торопливо соглашается Алексей Игоревич. Я о нем много слышал.
— О нем? — У мамы вытягивается лицо. — Вы хотели сказать — его? Вертинский не зависит от вкусов, он — лучший из лучших! Я сейчас поставлю вам пластинку, и вы…
Алексей Игоревич без всякого энтузиазма смотрит, как мама хлопочет у проигрывателя.
— Если вы сейчас же не расхвалите Вертинского, — вполголоса говорит Надя, — пельменями в этом доме вас больше кормить не будут.
Мама у меня максималистка, она раз и навсегда определила для себя вершины: лучший роман — «Мастер и Маргарита», лучшее стихотворение — «Враги сожгли родную хату», лучшая невестка — Надя, лучшим сыном мог бы стать Максим, если бы упорно работал над устранением своих недостатков.
— Замечательно, — вслушиваясь, неуверенно бормочет Алексей Игоревич. — Хотя, честно говоря, я думал, что Вертинский мужчина.
— Максим, подай очки, я стала совсем слепая, — жалуется мама. — Вот же он! А Русланову мы поставим потом, Алексей Игоревич, ее тоже нельзя сравнить с некоторыми современными кривляками, которые чуть ли не нагишом пляшут у микрофона.
И тут до нас доносится отдаленный рокот, будто мимо пролетает реактивный самолет.
Мы точно знаем, что никакого самолета здесь нет и быть не может.
Мама замирает у проигрывателя с пластинкой в руках.
Мы бросаемся к окну. В километре слева поднимается снежное облако.
— Третья пошла, — догадывается Олег, и я мгновенно вспоминаю, что в доме № 23 забаррикадировалась одна семья.
— Надя, собирайся, — говорю я. — Извините, Алексей Игоревич, дела.
С этой минуты мы с Муратом становимся единомышленниками. Если бы это произошло на несколько часов раньше…
Монти Отуотер совершенно прав: люди — более сложная проблема, чем лавины.