Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
— Рацию спасай!
Думал: на всю жизнь усвоит урок. Стыдно вспомнить — Лёньке кричал: «Выкинь умформер!» — а сам в огонь не полез. Мало ли, что батя не пустил, заорал: «Без радиста поезд оставить хочешь?» Лёнька-то не послушался, полез! Сказать-то батя сказал: «Не суйся», — а что про себя подумал, один только он и знает…
Ладно, через сорок пять минут станет ясно, что хорошо и что плохо. Может, лучше бы сгореть, взорваться с балком, без радиста батя тут же развернулся бы обратно. Одна похоронка — не десять, а смерть списывает любую ошибку…
По старой привычке, чтобы отвлечься от тяжёлых мыслей, решил перестроиться на другую волну,
И Борис заставил себя помечтать о другом, более далёком. Тропинки, стоянка в инпорту, потом встреча на причале… Татьяна, как всегда, возьмёт номер люкс в «Октябрьской». С причала сразу в гостиницу. Первым делом подарит Пашке и Витьке игрушки (уже присмотрели в Лас-Пальмасе, японские, вместе с Валерой договорились покупать, но разные, чтобы потом меняться). Ресторан, сынишек — в постель и всё остальное…
Татьяна — маленькая, кругленькая, черноглазая… Рост — сто пятьдесят пять, вес — шестьдесят, а ничего, всё разместилось на ней складно: тридцать два года, а студенты на улице оглядываются, глазищами зыркают, паразиты. «Мужчины не собаки, костей не любят!» — отмахивалась Танька от подруг, уговаривавших её худеть. Огонь была девка, и женой стала — не остыла!
Поёжился. Доказательств никаких, а быть того не может, чтоб не изменяла, станет она тебе полтора года с радиограммами жить. «Лысеешь, Борька, — смеялась, — освобождаешь место для рогов!» Нет, изменяла бы — так бы рискованно не шутила… Узнаю — смотри!
Впрочем, попробовал бы кто пальцем тронуть Таньку. Предупредила, когда вскоре после свадьбы как-то рыкнул на неё: «Один раз отчим ударил — месяц провалялся в больнице, я ему кочергой ответила. Баба — она как кошка, с ней лучше по-хорошему, лаской. Учёл?» Учёл, брал лаской. Являлся домой, выпивши, — нес впереди себя розу или букетик фиалок: «Моей добрейшей и ненагляднейшей Татьяне Ильинишне!» А дверь в спальню запирала, отстукивал морзянкой: «Терплю бедствие!» Тоже безотказно действовало, ключ к сердцу женщины — нежность, напоминание о золотых днях любви.
Татьяна была радисткой в бухте Провидения, он — на острове Врангеля. Первое время болтал с ней от скуки, а месяца через три уже не мог дождаться вахты. Передавал погоду, научную сводку и прочее и настраивался на бухту Провидения. Как спалось, драгоценнейшая Татьяна Ильинична? — Плохо. Снилось, что на тебя медведь напал. Жалко стало? — А ты как думал? Куда ему теперь, бедняжке, с несварением желудка! — А почему тебя кличут Персиком? — Потому что я круглая и сочная, кто захочет съесть — зубы о косточку обломает! — Не пугай, у меня зубы крепкие. — Знаем мы вас, таких героев. — Встретимся после вахты? — Ага, приходи в тундру, пятый сугроб слева. — А как тебя узнаю? — Буду держать охапку ягеля, милому на угощение.
Через лётчиков обменялись фотокарточками: он послал вырезанного из журнала греческого бога Аполлона, она в ответ — Бабу-ягу и трикотажные тренировочные брюки с припиской: «Чего голый стоишь? Отморозишь!» Два года перестукивались, вся Арктика настраивалась на их разговоры — посмеяться. И вот как-то подвернулась оказия: «ЛИ-2» должен был доставить продовольствие из бухты Провидения на остров Врангеля. Борис поклонился сменщику, уговорил начальника станции и полетел инкогнито на первое свидание. Вошёл в радиорубку, огляделся и во все глаза уставился на румяную малышку. Не видел никогда — сразу узнал. Потоптался смущённо, с отчаянной решимостью подошёл к ней и поцеловал в обе щёки.
— Наше вам, Татьяна Ильинишна!
— Танька, тебя зовут! — засмеялась малышка.
Борис так и застыл с открытым ртом, глядя на обернувшуюся к нему высокую и здоровенную деваху. Но тут раздался общий хохот, и жених с облегчением вздохнул. Так тебе и позволят в Арктике прилететь инкогнито!
Какой была, такой осталась — звонкой, насмешливой и донельзя самостоятельной. За все годы только раз всплакнула, не лежало у неё сердце отпускать мужа в эту экспедицию. Еле уговорил… Уж очень батя просил, привык за два совместных похода. Удачливым слыл батя, многие радисты к нему набивались, а тут сам кланяется: пойдём, Борька, тряхнём стариной. Поломался для виду, потешил свою гордость и согласился. Всё, теперь если зимовать, только на дрейфующую станцию. Там ночь не ночь, самолёт всегда прилетит, ёлку, почту, посылки сбросит — и человеком себя чувствуешь. А лучше всего вообще кончать с поляркой: дети в школу пошли — отцовский глаз нужен, да и Таньку грех вводить во искушение слишком длительной свободой. Вернусь — и швартуйся, Борис Григорьевич, на вечную стоянку в Черёмушках. Из тридцати пяти лет чистых десять прожито в полярке. Мало? Много!
Полчаса осталось, на стрелки смотреть тошно — как полудохлые мухи на солнце… Капроновые нервы у бати — заснул. Значит, всё у него решено, раз позволил себе заснуть: сообщат курс — запевай, а не сообщат — пешком, ползком пойдём искать ворота. Найдёшь их, как же — прямо в рай… Ребята небось в балке томятся, гадают, почему это сеанс затянулся. Уходили — как хоккеисты вратаря по плечу хлопали: «Давай, Борька». Им хорошо, они каждый за себя отвечают, а в шайбе всегда виноват вратарь. Спасибо, ребята, за любовь и доверие…
Сунул руку в ящик стола, вытащил кипу листков. У Лёнькиной матери день рождения, а поздравление не отправлено. Мамочка, скажем прямо, три радиограммы в неделю от сыночка требует, чуть задержка — поднимает тревогу на сто слов. И докторские родители такие же психи, а у них, как на грех, тридцатилетие супружеской жизни — вот она, Лёшкина радиограмма. Тоже будут бить во все колокола. Догадаются в Мирном — соврут что-нибудь помехи, мол, в ионосфере. Хорошо ещё, что свою родню не разбаловал, приучил: раз в неделю «Жив, здоров» — и никаких тебе слюней.
Снова заставил себя думать о другом. Ребята наверняка веник на радостях докуривают — Тошкин эрзац-табак. Этому шкету всё нипочём, на собственных похоронах фортели будет выкидывать. Сидит братва, концентраты жуёт, а Тошка приютился в углу, язык набок, накорябал что-то на бумажке — и прошу, товарищ Маслов, принять срочную радиограмму от члена коллектива Петра Задирако: «На деревню дедушке Макарову Алексею Григорьевичу. Дорогой дедушка, возьми меня отсюда. Мясо всё слопали, никому я больше здесь не нужен, а намедни Гаврилов хотел меня высушить и пустить на курево…» Животы надорвали. Нигде не пропадёт Тошка — счастливый характер.