Семейная хроника
Шрифт:
В конце 1913 года в давыдовском кружке возникла мысль поставить в домашней обстановке пародию на античную трагедию Венкстерна и Гиацинтова (тоже членов кружка) «Тезей». Руководить спектаклем взялся Южин. Постановка была осуществлена у нас в доме в начале января 1913 года. К описанию этого спектакля я вернусь в свое время, а теперь хочу коснуться одного лица, уже появлявшегося на страницах моих воспоминаний и также принадлежавшего к давыдовскому кружку – Софьи Михайловны Мартыновой.
В ее доме зимой 1902–1903 годов (когда я была еще в обличии Золушки) произошло мое первое соприкосновение с московским обществом. Впоследствии я стала часто бывать у Мартыновых, особенно с тех пор, как Марина и Вера поступили в Арсеньевскую гимназию, одним классом старше моего. Как я уже говорила, Софья Михайловна (как ее называли в Москве – Сафо Мартынова) принадлежала к типу femme savante
Сыновья Сухотина от его первого брака с дочерью барона Боде (второй раз он был женат на Татьяне Львовне Толстой), часто бывали у Мартыновых, и в Москве и в Знаменском, особенно Сергей. Вера рассказывала, что их новая англичанка, слыша, как во всех концах дома раздается имя «Сережа», вообразила, что он англичанин. На вопрос, почему она так думает, она ответила: «But you call him Sir Roger!»
Вера Мартынова училась очень хорошо, но все же находила, что мальчики лучше, чем уроки. Она так пропела мне уши Сережей Сухотиным, что он оказался упомянут в моих стихах. Дело было так: я добросовестно трудилась над сочинением о финансах древних Афин, когда мне принесли записку от Веры, в которой она просила прислать ей какую-то книгу и попутно сообщала, что Сережа Сухотин куда-то уезжает и пришел проститься. Я отправила требуемую книгу и вложила в нее следующее послание:
Я отрываюсь на мгновеньеОт демократии Афин;Хочу поведать сожаленье,Что уезжает Сухотин.Сережу я почти не знаю,Его видала только раз,Но за тебя, мой друг, страдаю,Нам всем тяжел разлуки час!Моя записка попала в руки Сухотина, и через час я получила клочок бумаги, на котором было написано: «Браво, браво! 5+! Сергей Сухотин». (О том, как и каким я увидела этого своего корреспондента пятнадцать лет спустя, речь будет впереди.)
Узнав или догадавшись, насколько ее виды на Сухотина были mal plac'es [27] , Вера направила свои помыслы по другому, но столь же неудачному руслу. Она не на шутку увлеклась артистом Владимиром Васильевичем Максимовым, который, спускаясь иногда с театральных подмостков, появлялся на московских балах, оставляя неизгладимый след в сердцах девиц моего поколения. Увлечение Максимовым было какой-то эпидемией, видом «детской болезни», которой переболели все мои сверстницы в период 1908–1912 годов. Болезнь «максимизма» протекала бурно, но не таила в себе ничего опасного. Владимир Васильевич был ко всем нам мило-равнодушен. Только по отношению к Вере он вышел из этого состояния равнодушия в мало благоприятную для нее сторону.
27
Здесь: неуместны (франц.).
Зимой 1908 года Софья Михайловна внезапно заболела приступом острого аппендицита. Операция была неудачной, и Софья Михайловна умерла 23 декабря 1908 года. Смерть эта поразила всех, но положение Веры было особенно трагично: в семье ее не любили, а теперь она уже не могла опираться на предпочтение перед другими детьми, оказываемое ей матерью, предпочтение, которым она не совсем благородно пользовалась. Находясь в смятении чувств, Вера сделала опрометчивый шаг: она написала Максимову, которого видела три или четыре раза в жизни, отчаянное письмо со словами вроде: «Вообрази, я здесь одна, никто меня не понимает!» Письмо это встретило холодный прием. Ответа не последовало, но, приехав на Пречистенский бульвар, он с возмущением говорил о Вере, способной писать любовные письма у гроба матери. (Сам он был примерным сыном.) К Максимову я еще вернусь, а теперь расскажу о человеке, очень милом моему сердцу – о Марине Шереметевой.
Вопреки требованиям хронологической последовательности, я хочу рассечь будущее на двадцать лет вперед и довести историю Марины до конца, иначе рассказ мой, пойдя по другому руслу, может ее больше не коснуться. Повторяю те сведения о Марине, которые я дала в главе, относящейся к 1902 году: в доме Мартыновых воспитывалась опекаемая Виктором Николаевичем богатая наследница Марина Шереметева (очень дальняя родственница московских Шереметевых). Мать ее, сестра генерала Скобелева, умерла сравнительно молодой. Смерть этой красивой (судя по портретам) женщины была окутана романтической тайной, завесу которой я едва не приоткрыла, встретив в совершенно необычайной обстановке старушку-крестьянку из села Юрина на Волге, много лет служившую в доме Шереметевых. В качестве сестры я пришла к умирающей больной (это было в лагере, на реке Вычегде) и, разговорившись, поняла, что имею дело с няней Марины. Последние дни эта старушка не отпускала меня от себя, желая напоследок наговориться о своих господах, но в чем была драма Марининой матери, я толком так и не поняла.
После смерти родителей дети Шереметевых (три дочери и сын) оказались обладателями обширных лесных угодий в Нижегородской губернии. Старших сестер я не знала, брата видела один раз студентом (он умер молодым), Марину же очень любила. К шестнадцати годам Марина несоразмерно выросла, но округлое лицо ее с прекрасными светло-карими глазами и немного вздернутым носом сохранило свое детское и немного даже кукольное выражение. Разговаривая, она широко раскрывала глаза и почти не шевелила губами, и говор у нее был очень своеобразный – она сильно, «по-аристократически», картавила, и это не вязалось с ее внешностью русской матрешки.
В описываемое мною время избыток физических сил и наплыв самых разнообразных чувств, переливаясь через край, делали Марину способной на самые эксцентрические поступки и суждения. Она любила ошеломлять публику, но всегда была бескорыстна и чистосердечна. Так как семья Мартыновых била на демократическую простоту, девочек одевали очень скромно. Марина от этого не страдала и весело отмеряла сажеными шагами расстояние, отделявшее Николо-Песковский переулок от Арсеньевской гимназии, одетая в какую-то неуклюжую куртку, сшитую домашней портнихой, с книжками, засунутыми за пояс, и в кепке, надвинутой на гладко зачесанные волосы.
Весною 1907 года я гостила у Мартыновых в Знаменском (Клинский уезд). Днем жизнь вращалась вокруг теннисной площадки: все дети Мартыновых были спортивными, а Георгий и Надя считались чемпионами Москвы по теннису и постоянно тренировались. Ночью же, когда все расходились по своим комнатам и в доме все затихало, Марина босиком и в длинной ночной рубашке являлась ко мне, садилась на кровать, и начиналась бесконечная беседа. Марина выкладывала все свои секреты, говорила, что не любит Веру за хитрость, с уважением относится к Наде и безнадежно влюблена в Георгия. Свои страдания она пыталась излить в стихах, которые начинались словами: «Все кончилось, когда не начиналось, ты не любил, любила я одна…» Потом шли сумбурные планы на будущее: прижав к груди свои красивые руки, Марина говорила: «Танька, пойми, я люблю тебя как сестру и тебе одной скажу, что чувствую в себе такие силы, такие силы! Мне надо их куда-то девать, я могу или уехать в Париж и начать вести такую жизнь, как Нана, или раздать всё и уйти в революцию». Испуганная «Танька» начинала доказывать, что не надо делать ни того ни другого, и это продолжалось до тех пор, пока замерзшая в одной рубашке Марина не возвращалась восвояси.
Весной 1908 года княгиня Белосельская (сестра Марининой матери), вспомнив, что у нее есть племянница, которая зря пропадает в Москве, а также, может быть, учтя, что пребывание в доме родственницы, состояние которой исчисляется в миллион, не лишено известных выгод, решила затребовать Марину в Петербург, чтобы представить ее ко двору и создать ей положение, более соответствующее ее богатству и родственным связям. Марина уехала, и, когда меньше чем через год появилась в Москве на похоронах Софьи Михайловны Мартыновой, я ее не узнала – это была одетая по последней парижской моде и увешанная драгоценностями дама. Встреча наша была мимолетной и незначительной.