Семейные обстоятельства (сборник)
Шрифт:
Улочка, по которой шел Толик, то горбатилась, спускаясь вниз ступеньками, вырубленными в снегу, то поворачивала вбок, блестя на солнце голубыми глазами домов, то проваливалась в ложок, и тогда тени от крутых берегов синили снег краской, похожей на вечернее небо.
Толик добрел до конца улочки, уткнулся в пустырь и пошел обратно, переходя незнакомыми переулками, будто брел по лабиринту, напечатанному в «Мурзилке», — только там все просто, сразу весь лабиринт видно, а тут не видно ничего — лишь дорога перед тобой. Он упирался в заборы, возникающие неожиданно, и поворачивал назад,
Дома было тихо, и мама сидела возле бабки, как вчера. Будто время назад повернулось и сегодня — это не сегодня вовсе, а день уже прожитый, прошлый.
У дверей на табуретке стоял тазик, в котором отец мыл руки. Сейчас тазик был пуст, но рядом лежало полотенце и на плитке отфыркивался чайник. «Ждут, — подумал Толик, — ждут, что вернется». Он криво усмехнулся, радуясь за отца. «Теперь его никто уже не пилит», — подумал он, но легче от этого не стало. Толик представил отца спящим на твердой вокзальной лавке, а вместо подушки под головой у него авоська с рубашками, и слезы снова подкатили к глазам. «Все, все, конец! Пропади она пропадом, эта бабка, эта баба Шура проклятая!»
Толик медленно разделся, думая об отце, а бабка и мама внимательно глядели на него, будто знали что-то такое о нем нехорошее. Как-то пристально они глядели, словно вглядывались в него, внутрь заглянуть хотели, словно рентгены какие…
Толик разделся, сел за стол, вытащил тетрадки, а баба Шура нехотя встала, все так же зорко на Толика глядя, потом в угол свой пошла. Как на Толика — тоже пристально, — на бога своего посмотрела, встала на колени, ими пристукнув, голову опустила, зашевелила губами — покорная вся такая, послушная своим иконам. Потом закрестилась часто-часто, завсхлипывала, закланялась.
Толик старался не смотреть на бабку, глядел в задачник, пробуя сосредоточиться, а мама обернулась к бабке, и лицо у нее было жалкое, униженное.
— Мама, — сказала она вдруг, — мама, лучше помолитесь, чтоб вернулся… Может, поможет?..
Теперь же Толик смотрел, смотрел на просящее, белое лицо мамы, слушал, как повторяет она: «Может, лучше поможет?..», соображая, про что это она бабку помолиться просит, и вдруг увидел, как бабка повернула к маме вздернутый свой нос и как с коленок резво вскочила.
— Кому молиться-то? — крикнула бабка и повторила, чтоб получше ее слышали: — Кому молиться-то? Ему?
Рукой в бога ткнула, который на иконе нарисован, будто никак понять не могла, удивляясь будто — уж и вправду, не богу ли мама ей советует помолиться.
— Ему?! — крикнула. — Ему?! — И со смеху затряслась. — Да он деревянной. Не слышит он, нарисованной!
Толик подумал, бабка рехнулась, кто его знает, может, вот так и сходят с ума. Только что покорно головой перед иконой кивала, шевелила губами, шептала молитву, крестилась тремя пальцами — и вдруг такое про своего же бога выкрикивает.
А бабка по комнате пробежалась, будто разгон набирая, и снова крикнула:
— Нет, —
«Вот тебе и с ума сошла! — подумал Толик, снова ему тяжко стало, душно. — Вот она как, значит, в бога-то своего верила, крестилась усердно. Враки, значит, все это были, враки. Представленье одно. Везде представленье…»
Толик вспомнил — игрушка у него была, перевертыш. В желобке таком куколка катается с шариком внутри. Желобок наклонишь, шарик в куколке покатится, и она только упадет — сразу поднимается и снова улыбается, потому что у куколки две головы, два лица. Перевернется куколка — и снова стоит, перевернется — и стоит. Перевертыш.
Вспомнил Толик эту игру и куколку с бабой Шурой сравнил. Перевертыш бабка. Перевернется — и как ни в чем не бывало.
Только что богу молилась, вид делала, будто верит в него, а теперь перевернулась и вон как говорит! И хоть бы что ей! Ни стыда, ни смущенья в ней ни вот столечко, будто ничего не случилось, будто не обругала она только что своего бога.
Вдруг Толик возле себя бабку увидел. Снова пристальные ее глазки, просверливающие насквозь, в него уперлись. Тетрадку в клеточку бабка ему протягивает. Улыбается каменной улыбкой. Губами от удовольствия чмокает.
Толик не понял, чего это бабка от него хочет, взглянул на маму. Мама, все бледнея, ему головой кивнула: мол, да, мол, так и надо.
— Возьми-ко ручку-то, обмакни в чернилы, — поет бабка и гладит Толика по голове липкой ладонью.
Опять, значит, гадость будет, так и жди. Но обмакнул Толик ручку, писать приготовился.
Подперла бабка кулачком щеку, проговорила не торопясь, диктуя:
— Товаришшы партейной комитет! К вам обращается сын коммуниста Боброва, который бросил свою семью и меня…
Толик ручку выронил, встал.
— Пиши, пиши, — сказала ему бабка и кивнула.
И мама тоже кивнула, соглашаясь с бабкой.
Толик шагнул от стола к вешалке, стал шубу с крючка стягивать и услышал, как замок в двери щелкнул. Поднял голову, увидел бабку с ремнем в руках.
Потом бабка расплылась, будто в тумане, и сквозь слезы, изо всех сил сдерживаясь, чтоб не зареветь, Толик сказал:
— Не буду!.. Ни за что не буду!..
Бабка шагнула к Толику и хлестнула его ремнем по спине. Толик онемел и стоял минуту, открыв рот, все соображая, что же случилось. Потом, собравшись пружиной, кинулся к столу. Он схватил, как гранату, бутылочку чернил и, ожесточась, швырнул ее. Швырнул ее в бабкин угол, в бабкины иконы. Бутылочка грохнула, разрываясь, и чернила синим киселем поплыли по стене. Не попал Толик в икону.
И тогда бабка хлестнула его ремнем по лицу. Щека у Толика сразу будто отнялась. Больно не было, нет, просто Толик не чувствовал теперь своего лица — оно стало твердым, деревянным, будто и жарким, — и он засмеялся. Толик смеялся, а бабка била и била его, ожесточась, сжав губы в тонкую синюю полоску.