Семирамида
Шрифт:
А несвоевременно пускать сюда евреев потому, что двухтысячелетний опыт оборотистости в делах непременно повредит русским мелким торговцам, которых среди купцов и предпринимателей главное число. Так что наряду с очевидной выгодой такого дела для государства возникнет неминуемая вражда, которая при отсутствии просвещения перевесит все пользы.
Что же до самих евреев, то если крещеные, со всеми здесь такие же русские, как православные татары или мордва. Саму Елизавету саксонский еврей к трону принес. Да и некрещеные, как она хорошо знает, находят тут приют. Трое или четверо живут в доме ее духовника-архиерея, и никому нет до них
Четвертый вопрос был о сословиях, каковых насчитал философ в России четыре: духовенство, дворянство, однодворцы, или свободные люди, и крестьяне. Она подробно разъяснила, сколь произвольно такое деление.
Пятый вопрос был об иностранных купцах, что якобы испытывают здесь множество затруднений при открытии контор и совершении торговли. Тут была прямая клевета, так как от Петра Великого идет самое хорошее правительственное отношение к иностранному предпринимательству. Изложив это, она подумала и приписала: «С другой стороны, в Европе принято смотреть на Россию и на торговлю в ней иностранцев, как на какое-то Перу — приходи и обогащайся».
Она гуляла с гостем-философом в Эрмитаже, и к ним присоединился великий князь с супругой-принцессой Гессен-Дармштадтскою. С сыном у нее была в обиходе постоянная ровность, но, как видно, француз нечто заметил и принялся преувеличенно восторгаться острым умом наследника. А тот с упорством продолжал пыжиться и недовольно морщить губы: точь-в-точь эйтинский мальчик, каким всегда его помнила. Даже прыганье при ходьбе и нелепое махание рукою было как у отца. И еще ослиное упрямство. Что великий князь не чей-то другой сын, а именно покойного мужа, она ощутила чуть не при самом его рождении. Каждую минуту жизни помнилась та ночь, когда после любимых объятий явился к ней чуждый, противный ее естеству человек и вызвал такое же немыслимое чувство…
Может быть, и пересилилось бы в ней это непреодолимое состояние гадливости к собственной своей плоти, если бы держала его на руках, давала бы из груди молоки, прикрывала от опасностей. Но тетка-императрица отстранила ее так, что лишь раз в неделю могла посмотреть на сына. А потом уже никакой Панин не был в состоянии переделать натуру…
Натужно поклонившись и дернув головой, великий князь Павел Петрович удалился, поспешая чуть впереди супруги. Гость-философ заговорил, что наследнику престола надо бы сидеть рядом с нею при решении государственных дел, чтобы приучался к будущей роли. Потом, на счастье, вдруг увидел на стене два знакомых полотна и подскочил к ним:
— Ах, ваше величество, эти Пуссены сделали меня мошенником. Мое оправдание лишь в том, что они висят здесь, перед глазами величайшей женщины всех времен, которая оставит их вместе с другими великими картинами в наследие своему народу!
Она уже слышала про то, как сосед господина Дидро, известный в Париже мот и игрок маркиз Конфлан приказал своему управляющему продать эти картины в течение одного дня, чтобы уплатить долг чести. Узнав про то, господин Дидро, посоветовавшись с известным знатоком Менажо, предложил за них тысячу экю. А когда привели их в порядок и очистили от вековой копоти, то захотели уже перекупить на месте за десять тысяч. Но великий ее библиотекарь уже запаковывал их для неё. В ее эрмитажном катологе Пуссеновы полотна теперь значились под номерами 1414 и 1415.
Не только с Пуссенами, а по поводу лучшей во Франции и Европе коллекции Кроза, купленной для нее гостем-философом лишь за 460 000 ливров, выражают недовольство в Париже. Господа де Бетюн и де Брольи прямо обвиняют господина Дидро, что в угоду своей подруге — русской императрице — задешево вывез оттуда целый корабль бесценных шедевров. Она же подсчитала, что усердие к пен господина Дидро только лишь на картинах оставило в русской казне не менее двух миллионов ливров, не считая, в какую цену сделаются потом…
— Конкурсы положат конец несправедливостям, называемым протекцией и милостью. Ваше величество будете раздавать только почести и богатства, а остальное станет достоянием заслуг и добродетели. Все сословия сблизятся. Дочь и сын Цицерона, вчерашнего выскочки, пошли в лучшие семьи Рима…
Но что всего важнее, мне кажется, так это то, что, пока конкурсы существуют, золото перестанет пользоваться первенствующим значением в стране. Отец скажет сыну: «Если ты хочешь быть только богат, то будешь. У тебя будет дом в городе, прелестная деревенская усадьба, собаки, лошади, любовницы, лукулловский стол, всевозможные вина — одним словом, все земные блага в изобилии. Но, несмотря на все мое богатство, я не могу тебя сделать даже судебным приставом…»
Все с той же улыбкой смотрела она на знаменитого гостя. Занятая мыслями, она пропустила начало очередной его тирады. Он опять говорил по известному ей конспекту Монтескье. У всех них есть где-то невысказанная, может быть, даже и непродуманная снисходительность ко всему, что не достигло мыслительной отметки Франции. Они и короля своего ругают, и общество высмеивают, но на других смотрят как на лишенных всякого понимания. Поэтому самоуверенно учат, не спускаясь до обстоятельств другого народа. Господин Дидерот, как зовут его здесь, не исключение.
Разбежался и ударился в нее, так что едва на ногах удержалась; спасла крепость стана, которая происходит от каждодневной верховой езды. Этот Александр Данилов Оспенный поступал так, когда было ему пять лет. Сколько же ему сейчас? Выходит, что все десять. Она привлекла вдруг к своему животу голову мальчика, погладила по жестким стриженым волосам…
Они тогда все возились с этим ребенком. Граф Григорий Григорьевич Орлов совсем забывался и катался с ним по полу, хохоча и разбрасываясь, будто сам и том же возрасте. А мальчик был неописуемо резов и дерзок: ничего и никого не боялся, поджидал ее и прыгал из засады, делая синяки. Временами она застывала и смотрела на него остановившимся взглядом. Волос трепался у него по лбу, сбиваясь набок…
Она тогда нисколько не колебалась, даже тени страха у нее не было. Неделю сидела и изучала предмет. Потом писала к королю Фридриху: «С детства меня приучили к ужасу перед оспою, в возрасте более зрелом мне стоило больших усилий уменьшить этот ужас, в каждом ничтожном болезненном припадке я уже видела оспу. Весной прошлого года, когда эта болезнь свирепствовала здесь, я бегала из дома в дом, целые пять месяцев была изгнана из города, не желая подвергать опасности ни сына, ни себя. Я была так поражена гнусностью подобного положения, что считала слабостью не выйти из него…»