Семья Горбатовых. Часть первая
Шрифт:
Жизнь показалась ему такой отвратительной, такой бессмысленной, что ему безумно захотелось разом покончить с нею.
«Миг один, — подумал он, — и все кончено!.. Зачем не убили меня тогда, на ступенях версальской лестницы?! О, какое бы это было счастье! — тогда и она погоревала бы о моей смерти, тогда она еще любила… да и Таня ведь… ведь я не был бы преступным, недостойным в глазах ее, я не нанес бы ей этого ужасного оскорбления… Убить себя, уничтожить! — ведь я имею на это право… Матушка! — но она может никогда и не узнать о причине моей смерти, она перенесет это горе — станет молиться и успокоится… Я никому не нужен, и никто мне не нужен, и ничего
Мысль о самоубийстве, внезапно блеснувшая в голове Сергея, с каждой минутой казалась ему все заманчивее. Старые уроки Рено, отнявшие у него Бога, теперь приносили плоды свои. И если он все же отошел от своего безумного решения, то единственно потому, что ему тяжело было сознаться в своей трусости и слабости.
«Пусть я преступник, — думал он, — и теперь лучшее, что я могу сделать — это покончить с ненавистною жизнью… мне легко решиться — смерть для меня высшее благо… Но ведь тогда я буду не только преступником, а и жалким трусом, который испугался заслуженного наказания… Нет, я должен жить, я должен вынести все эти муки, весь этот позор… вот я вернусь домой, меня встретит Таня — я не знаю, что она станет говорить, она все молчит, невыносимо молчит, но здесь заговорит же! И я не знаю, что буду отвечать ей… Это пытка — и я должен ее выдержать до конца…»
Он шел дальше и дальше, не замечая дороги, не замечая, что идет совсем не в ту сторону, не к церкви Магдалины. Иногда казалось ему, что все это неправда, что ничего этого не было и не будет — разве возможно это! Разве мыслимо, что он никогда больше не увидит Мари?.. Но последняя сцена приходила ему на память во всех мельчайших подробностях; он видел это бледное, холодное лицо, безучастный взгляд, презрительную усмешку… И потом, слова ее, сказанные Сильвии: «Я сейчас уехала!..» Он старался придать словам этим другое значение, он Бог знает что дал бы за возможность найти им хоть какое-нибудь объяснение… Но это было невозможно, ее слова говорили ясно, беспощадно ясно, и Сильвия не могла солгать. О, если б она солгала, он почувствовал бы это, но она не солгала, он знает, мучительно знает, что не солгала!
«Так вот кто! Монтелупо, или как там его… шулер, шарлатан, видимый обманщик, негодяй, плохо притворяющийся порядочно воспитанным человеком!.. Да как она могла им плениться, как она, при ее уме и знании света, не догадалась сразу с кем имеет дело. Чем он ослепил ее? Что это такое? Или он в самом деле колдун и приворожил ее колдовскими чарами?..»
И Сергей, потерявший веру в живого Бога, которому когда-то горячо молился, Сергей, не сумевший прилепиться и к новому богу своих любимых философов, потому что этот новый бог всегда казался ему таким далеким и холодным, готов был поверить старой Моськиной сказке о силе приворотного зелья. Как Моська верил, что «французская ведьма приворожила дитю», так и это привороженное дите, этот ученик философов-энциклопедистов жадно хватался за соломинку, чтобы как-нибудь объяснить слишком оскорбительный для него поступок женщины, которая была его божеством, его сокровищем.
Но соломинка пропадала, мысли останавливались, Сергей не рассуждал больше и оставался только со своими тяжкими ощущениями. Ненависть закипала в нем.
«Я найду его, — бешено шептал он, — я заставлю его снять маску и убью, как собаку!.. Убью!.. А она… Ведь я не вернусь к ней… Я потерял ее навеки!»..
Страсть охватывала его. Он испытывал снова все обаяние этой женщины, первой женщины, с которой он сошелся, которая любила его не робкой девической любовью, а заставляла его пережить все безумие горячей, ничем не сдерживаемой страсти. Он вспомнил живо, живо, до мельчайших подробностей тихие, таинственные часы в кокетливом будуаре, когда действительность уходила так далеко, когда время не то останавливалось, не то мчалось с неимоверной быстротою, когда полуслова, вздохи и улыбки составляли их единственную, многозначительную и красноречивую беседу.
Он вспоминал это милое, дорогое лицо, но не то, которое показалось ему совсем новым и незнакомым, а прежнее дорогое лицо, в котором для него гармонически сливались вся красота земли и неба.
Вот они — эти глубокие черные глаза. О, как они глядели, каким счастьем наполняли его! Вот эти сверкающие зубы, которые так ослепительно блестели при каждой улыбке, эти хрупкие детские руки, холодившие от прилива страсти и обвивавшие его так крепко, что разлука казалась немыслимой, невозможной.
И ничего этого теперь нет, и ничего этого он никогда больше не увидит!..
«Да разве это возможно? О, пусть она порочна, — отчаянно думал он, хватаясь за голову, — пусть она изменяет мне, только бы мне еще ее увидеть, только бы обнять ее и почувствовать ее поцелуи, услышать ее голос…»
Он припоминал многие их разговоры, наводившие на него тоску, так его мучившие. Какие мысли она высказывала, как обо всем судила! То, что было для него важно, в чем он видел самые страшные, насущные вопросы, то казалось ей таким пустым, легким…
«Да, она испорчена, она видела столько дурных примеров! И почем знать, ах, Боже мой, почем знать, может быть, он не первый, с кем она изменяла своему мужу. Да, он почти уверен теперь в этом, теперь он понимает некоторые слова ее, которые прежде пропускал без внимания. Но что же из этого?! Ведь она все та же, она так же прелестна и обольстительна!..»
Он кончил тем, что совсем примирился с ее порочностью, он готов был простить ей все, даже графа Монтелупо. Он любил ее такую, какова она есть, он, сам не замечая этого, решился, несмотря на все: на оскорбление, им перенесенное, на ее пренебрежение — бежать к ней и молить ее о прощении, целовать ее ноги.
Он шел в лихорадке, с горящей головой, не замечая, что какой-то человек, попавшийся ему навстречу, пристально оглядел его и вдруг повернул, пошел за ним, и вот уже несколько минут идет рядом и заглядывает в лицо его.
Наконец этот пристальный, странный взгляд заставил себя почувствовать. Сергей очнулся и сам стал с изумлением всматриваться в идущего рядом с ним человека.
Было довольно темно, но через несколько шагов свет фонаря достаточно озарил их лица.
— Рено! — изумленно крикнул Сергей, останавливаясь и хватая за руку своего бывшего воспитателя. — Рено, друг мой, вы ли это?
И он с невольной и быстро охватившей его радостью так и прильнул к Рено и не выпускал его, будто боясь, что он вырвется и исчезнет. Но Рено, очевидно, не намерен был исчезнуть: он старым, привычным движением, как, бывало, в Горбатовском, взял Сергея под руку и пошел с ним в ногу, все продолжая изумленно и грустно глядеть на него.
— Serge, Serge! — говорил он прежним ласковым голосом, — что такое с вами, я почти не узнал вас — вы так изменились!.. Ведь вы ничего не видите! Я столько времени шел рядом с вами… Знаете ли, вы даже почти громко говорили, но я только не мог разобрать слов ваших… Serge, дорогой мой, дитя мое, друг мой, вы напугали меня, я чувствую, что с вами случилось что-нибудь тяжелое, какое-нибудь горе…