Семья Поланецких
Шрифт:
– На обратном пути хлеба с собой прихватим, – сказала Литка. – Как странно они на меня смотрят! О чем они думают?
– Они тугодумы, очень медленно соображают, – сказал Поланецкий. – Только через час или два дойдет до них: «А-а, вот тут стояла белокурая девочка в розовом платьице и черных чулочках».
– А про вас что подумают они?
– Что я цыган: у меня ведь волосы темные.
– Ну нет, у цыган не бывает дома.
– И у меня. Литка, дома тоже нет. Мог быть, да я его продал.
Голос его дрогнул, и в нем против обыкновения послышалась печаль. Девочка
– Что с вами, пан Стах? – спросила Литка наконец, крепче сжав его руку.
– Ничего, детка. Просто любуюсь озером, вот и молчу.
– Вчера я так обрадовалась, что смогу вам Тумзее показать…
– Да, очень красиво здесь, хотя и нет скал. А что в том домике, вон, на другом берегу?
– Там мы будем обедать.
Пани Эмилия меж тем оживленно беседовала с Васковским; тот, ежеминутно снимая шляпу и шаря по карманам в поисках носового платка, чтобы лысину отереть, делился с ней своими наблюдениями над Букацким.
– Тоже арийской духовностью томится, – заключил старик. – Вечная тревога, вечная, неутолимая жажда покоя. Чтобы заполнить жизнь, скупает картины и гравюры. Ах, как тяжело на все на это смотреть! В душе у этих детищ века – пропасть, бездонная, как вот это озеро, а они все думают заполнить ее какими-то картинами, офортами, своими дилетантскими увлечениями, Бодлером, Ибсеном и Метерлинком, псевдонаучным знанием, наконец. Бедные бьющиеся в клетке птицы! Это все равно что бросить вон тот камешек в Тумзее и воображать, будто озеро полно.
– А чем же заполнить жизнь?
– Любой высокой идеей, всяким большим чувством – при условии, если они зиждятся на вере. И Букацкий обрел бы покой, которого он бессознательно ищет, люби он искусство по-христиански.
– А вы ему об этом говорили?
– Говорил, много чего говорил – ему и Поланецкому. Убеждал их житие Франциска Ассизского почитать, а они отмахиваются да смеются. А ведь это поистине великий, святой человек, равного ему не было в средние века, мир ему обязан своим обновлением. Появись в наши дни подобный праведник, заветы Христа возродились бы еще шире, еще полнее.
Приближался полдень. Лес дышал смолистым зноем, голубое небо без единого облачка смотрелось в неподвижную водную гладь, которая, казалось, дремала в наполненной солнцем тишине.
Наконец они подошли к дому в саду, где помещался ресторан, и сели в тени за накрытый под буком столик. Поланецкий, подозвав кельнера в засаленном фраке, заказал обед, и они в ожидании молча стали любоваться озером и окрестными горами.
В нескольких шагах цвели ирисы, орошаемые бьющим из камней фонтанчиком.
– Мне это озеро и эти ирисы почему-то напоминают Италию, – проговорила пани Эмилия, глядя на цветы.
– Потому, что нигде больше нет такого множества ирисов и такого множества озер, – отвечал Поланецкий.
– И нигде человек не испытывает такого умиротворения, – прибавил Васковский. – Вот уже много лет подряд
– Очень завидую вам, – сказала Хвастовская.
– Литке уже двенадцать лет… – начал Васковский.
– И три месяца, – вставила Литка.
– И три месяца… И хотя для своих лет она еще сущее дитя и у нее ветер в голове, пора бы ей кое-что в Риме показать, – продолжал Васковский. – Впечатления детства – самые долговечные. Не беда, если умом и сердцем не все еще можно постичь, это придет потом, зато как приятно, когда, будто озаренные внезапным светом, всплывут в памяти давнишние картины. Давайте поедем вместе в Италию в октябре.
– Нет, только не в октябре! У меня есть свои женские заботы, удерживающие в Варшаве.
– Какие же это заботы?
– Первая, самая важная и самая женская, – смеясь, сказала пани Эмилия, указывая на Поланецкого, – женить вот этого господина, который сидит сейчас насупясь, оттого что без памяти влюблен…
Поланецкий, очнувшись от задумчивости, махнул рукой.
– В Марыню? В Плавицкую? – спросил Васковский с детской непосредственностью.
– Да, в нее, – отвечала пани Эмилия. – Был вот в Кшемене и напрасно старается скрыть, что она покорила его сердце.
– А я этого и не скрываю.
Но дальнейшему разговору помешало печальное обстоятельство: Литке вдруг сделалось дурно. Удушье, сердцебиение: так всегда начинались эти приступы вызывавшие опасение за ее жизнь даже у докторов. Мать тотчас подхватила ее на руки. Поланецкий опрометью кинулся на кухню за льдом. Старик Васковский с усилием подтащил садовую скамейку – лежа девочке легче было дышать.
– Устала, детка? – шептала мать побелевшими губами. – Вот видишь, для тебя слишком далеко, золотко мое. Хотя доктор разрешил… Уж очень сегодня жарко! Ну ничего, ничего, сейчас все пройдет! Сокровище ты мое, доченька любимая!..
И стала покрывать поцелуями влажный лоб ребенка. Прибежал Поланецкий со льдом, за ним – хозяйка ресторана с подушкой. Девочку уложили на скамейку, и, пока мать заворачивала лед в салфетку, Поланецкий, наклонясь, спросил.
– Ну, как ты, котенок?
– Ничего, только дышать трудно, – отвечала она, хватая воздух, как рыба, открытым ртом.
Но улучшения пока не наступало, и даже под платьем было заметно, как лихорадочно бьется ее маленькое больное сердце.
Понемногу лед принес облегчение, и приступ прошел, осталась лишь усталость. Литка улыбнулась матери, которая не сразу пришла в себя от испуга. Перед обратной дорогой необходимо было подкрепиться, и Поланецкий велел подать обед, но, кроме Литки, никто почти к нему не притронулся: все с затаенной тревогой поглядывали на нее, боясь, как бы приступ не повторился. Так прошел час. В ресторан начала стекаться публика, и пани Эмилия заторопилась домой; но пришлось дожидаться Экипажа, за которым Поланецкий послал в Райхенгалль.