Сенека. Собрание сочинений
Шрифт:
Считай за признак полного развития, если тебя не будет смущать никакой шум, не будут волновать никакие голоса, слышатся ли в них льстивые слова или угрозы, или просто пустые звуки. Но, сознаюсь, из этого еще не следует, чтобы не было удобнее избегать шума. Потому и я уеду из этого места. Я хотел только испытать себя. Нет никакой необходимости дольше терзать свой слух, когда еще Одиссей, оберегая своих спутников, придумал прекрасное и простое средство – даже против Сирен.
Письмо LXIII
Не следует слишком оплакивать утраты
Мне грустно, что умер твой друг Флакк, но я не хочу, чтобы ты слишком предавался горю. Я не смею требовать, чтобы ты совсем не горевал, хотя знаю, что последнее было бы всего лучше. В самом деле, такая твердость духа присуща человеку, возвысившемуся над самою судьбою. Утрата друга огорчила бы его, но и только. Нам же простительны слезы, если только они текут не слишком обильно и если мы сами стараемся их унять. Не следует встречать весть о смерти друга с сухими
Будем поступать так, чтобы нам было приятно воспоминание об утраченных друзьях. Ведь никто не вспоминает охотно того, о чем не может думать без огорчения. Конечно, неизбежно испытывать горечь утраты при воспоминании о тех, кого мы любили; но в самой горечи этой есть известного рода наслаждение. Стоик Аттал говорил: «Память об усопших друзьях так же приятна, как бывает приятна некоторая доля кислоты в яблоках или терпкость очень старого вина. Когда же пройдет некоторое время, то все, что заставляло нас страдать, исчезнет и останется одно беспримесное наслаждение». Далее он продолжает: «Память о живых друзьях подобна меду или прянику; память об усопших приятна нам, хотя и содержит в себе некоторую горечь. Но кто станет отрицать, что порой и острое и даже терпкое способно возбуждать аппетит?» Я не согласен с Атталом. По-моему, размышления об усопших друзьях приятны и сладки. Когда они были живы, я знал, что потеряю их; когда же я их потерял, я вспоминаю, что все-таки имел их. Итак, о Луцилий, будь благоразумен и перестань ложно толковать благодеяния судьбы. Она отняла, но она же ведь и дала.
Мы оттого так жадно пользуемся обществом друзей, что не знаем, как долго можно будет им пользоваться. Припомним, как часто мы покидали их, отправляясь в какое-нибудь дальнее путешествие, как часто не видались с ними, живя в одном месте, – и мы поймем, что мы гораздо больше не пользовались их обществом при их жизни. Подумай также о тех людях, которые дурно обращаются с друзьями, а затем предаются глубочайшей скорби и начинают любить только тогда, когда потеряют. Конечно, они тем неудержнее предаются печали, что боятся, как бы не возникло сомнения в том, действительно ли они любили? В слезах они ищут запоздалого доказательства своих чувств.
Если у нас есть другие друзья, то мы слишком низко их ценим, если думаем, что они ничего не значат при утрате одного из них. Если у нас нет больше друзей, то, значит, мы сами причинили себе гораздо больше вреда, чем причинила его нам судьба. Судьба отняла у нас только одного друга, а мы не сделали себе ни одного. Наконец, человек, у которого любви хватило только на одного, не мог и этого одного любить достаточно сильно. Если бы кто-либо, лишившись своего единственного платья, стал бы плакаться вместо того, чтобы подумать, каким образом защититься от холода и найти какое-либо одеяние, – разве не показался бы тебе такой человек совершеннейшим глупцом? Ты потерял любимого человека. Старайся полюбить другого. Благоразумнее заместить усопшего друга новым, чем плакать.
Я знаю, что то, что я собираюсь тебе сказать, составляет уже избитую истину, однако я все-таки повторю ее еще раз: если ты сам не положишь конца своей скорби, его положит время. Но, по-моему, благоразумному человеку должно быть стыдно излечиваться от горя усталостью. Лучше самому оставить печаль, чем быть оставленным ею. Потому оставь то, чему ты не можешь предаваться долго, даже если бы и хотел. Наши предки назначили женщинам для траура годичный срок не для того, чтобы они носили его так долго, но чтобы не носили его дольше. Для мужчин в законах нет указаний относительно срока траура, потому что нет для них достаточно приличного срока. И, однако, назови мне хотя одну женщину из числа тех, которых с трудом могли оттащить от погребального костра, едва могли оторвать от дорогого им праха, слезы которой длились бы целый месяц. Ни одна вещь не надоедает так скоро, как печаль. К тому же, пока она свежа, она еще находит себе утешителей и даже привлекает к себе иных людей; когда же она слишком продолжительна, то становится смешною, и не без причины. Она или притворна, или нелепа.
Все это пишу тебе я, который в свое время так неумеренно оплакивал Аннея Серена, что попал – помимо своего желания – в число тех, которых побеждает скорбь. Теперь я осуждаю свое поведение; для меня ясно, что главная причина моей скорби заключалась в том, что я не думал, что Серен может умереть раньше меня. Я помнил
Письмо LXIV
Похвала Квинту Секстию Старшему
Вчера ты был с нами. Ты мог бы обидеться, если б я сказал только вчера, но я прибавил «с нами», потому что со мною ты всегда неразлучен. Пришли некоторые из моих друзей, и по этому случаю по всему дому распространился дым – не тот дым, который вырывается из глубины очага и пугает ночную стражу, но тот умеренный дым, который бывает признаком присутствия гостей. Разговор велся о разных вещах, как и всегда бывает на обедах, мы не исчерпывали ни одного предмета до конца, но переходили с одного вопроса на другой. Под конец мы читали сочинения Квинта Секстия Старшего, великого, по моему мнению, мужа и, хотя он отказывается от этого, стоика. Бессмертные боги! Сколько в нем силы, сколько ума! Не у всякого философа найдешь столько. У большинства только некоторые места изложены живо, остальные же сухо и вяло. Они рассуждают, спорят, острят, но не действуют на сердце, потому что у них самих нет сердца. Когда же читаешь Секстия, поневоле скажешь: «Вот это живой, сильный и свободный ум, превышающий обыкновенные человеческие способности и за то внушающий к себе полное доверие!» Признаюсь тебе: читая Секстия, я прихожу в такое настроение, что готов вызвать на бой все превратности судьбы, готов кричать: «Что медлишь, о судьба? Выходи на бой! Я жду». Мое настроение подобно настроению того героя Энеиды, который ищет, на чем бы испытать свои силы, в чем бы проявить свою доблесть, и втайне желает, чтоб бешеный вепрь или лев бледно-желтый, с гор соседних спустясь, напал на мирное стадо.
Мне хочется, чтобы было над чем одержать победу, было над чем упражнять свое терпение. Ибо Секстий имеет еще то прекрасное свойство, что он не только показывает величие блаженной жизни, но вместе с тем не заставляет отчаиваться в возможности достижения ее. Ясно видишь, как высока она, но в то же время чувствуешь, что при желании можно достичь ее. Такова же у него и добродетель: и восхищаешься ею, и надеешься ее достигнуть.
Я лично готов тратить много времени на созерцание мудрости: я так же восторженно созерцаю ее, как созерцал бы наш мир, если бы видел его в первый раз. Вообще, я уважаю научные открытия и тех, кто их делает. Мне приятно вступать в права наследства столь многих мудрецов. Для меня они искали, для меня трудились. И я хочу выказать себя добрым хозяином. Умножу полученное мною, и наследство, возросшее моими трудами, перейдет к потомкам. Еще много остается дела, и много останется его после. Даже через тысячу веков не устранится возможность прибавить что-либо новое к тому, что уже есть. Если бы даже все было найдено древними, на долю живущих все-таки останется употребление и приложение изобретенного раньше другими. Представь, что мы знаем уже все лекарства против болезни глаз, так что нет необходимости открывать новые, а достаточно только пользоваться уже известными, сообразно болезни и обстоятельствам: одним лечат воспаление глаз, другим – опухоль век, третьим – слезливость, четвертым – улучшают зрение. Все же остается их приготовить и сообразно обстоятельствам применять в различных случаях. Пусть же найдены древними лекарства от пороков души: на нашу долю все-таки останется исследование того, как применять их и когда. Много совершили те, кто жили раньше нас, но они не переделали всего. Тем не менее они достойны всяческого уважения и даже божеских почестей. О, я готов хранить изображения великих людей, чтобы они наполняли душу мою восторгом, и праздновать дни их рождения. Зачем не принято призывать их имена в молитвах! Должно почитать этих наставников человечества, оставивших по себе столько славных открытий, в такой же мере, в какой мы чтим наших собственных наставников. При встрече с консулом или претором принято воздавать приличную их сану почесть: сходить с коня, снимать шляпу, уступать дорогу. И что же? Обоих Катонов, Лелия Мудрого, Сократа, Платона, Зенона и Клеанта я буду встречать в своей душе без всяких знаков уважения? Нет! Я их так уважаю, что при одном звуке их имени всегда привстаю.
Письмо LXV
Об интересе к отвлеченным предметам
Половину вчерашнего дня я провел в болезни. Все время до полудня у меня занял припадок; после полудня мне стало легче. Я попробовал тогда читать. Когда мне это удалось, я решился заставить себя, или, скорее, позволить себе большее. Я принялся писать, и притом сильнее напрягал свое внимание, чем обыкновенно, так как вопрос, о котором я пишу, сложен, и я хотел разобраться в нем. Тут пришли некоторые из моих друзей, которые развлекли меня и запретили мне заниматься, как больному. Перо сменила живая речь; часть нашего разговора, оставшуюся нерешенной, я сообщу тебе. Мы избрали тебя судьей. Тебе предстоит больше труда, чем ты думаешь, так как вопрос можно разрешить трояко.