Сенсация по заказу
Шрифт:
Итак, три профессиональных в медицинском плане человека квалифицировали суицид. Турецкий мысленно поставил галочку в этом месте.
Еще были протоколы с показаниями трех соседей (Лебедюк К. К., Самосин Н. В., Захарова К. А.), которые ничего не видели и не слышали, а о Белове отзывались исключительно положительно — в том смысле, что дома он толком и не бывал, а когда бывал, то обычно его было не слышно и не видно (в отличие, кстати, от Колыванова — на это особо указали Лебедюк и Захарова).
Ну и в довершение всего — рапорт опера, старлея Ананко. Тут информации было вообще ноль целых ноль десятых, потому она вся перекрывалась тем, что уже рассказал следователь Смагин, и тем, что прочитал Турецкий в других показаниях. Хотя с опером стоило побеседовать лично, оперы бумагу не любят, но ушки у них на макушке и глаза где надо.
ДНЕВНИК БЕЛОВА
«…Сегодня
Бог есть любовь? Возможно. Безусловно то, что человек жаждет любви и жаждет быть любимым. Человек в познании мира всегда шел двояко. Желание сохранить чувство любви в любой ситуации рождало понимание высших законов. Оно рождало пророков и мессий. Заповеди, оставленные ими, их информационное поле сохранялось века и тысячелетия, оплодотворяя культуру народов и цивилизаций. Следование этим заповедям, духовные практики, оставленные великими, рождали поколения духовных лидеров, без которых любое государство постепенно вырождалось. С их помощью формировались общечеловеческие мораль и этика, идеология, правовые нормы. Все это рождало общественные и точные науки. Любому экономическому укладу предшествуют глубинные теоретические концепции. Одновременно познание шло через накопление опыта. Классификация явлений окружающего мира, сравнение, анализ, эксперименты и опыты вели к развитию способностей, интеллекта. И те, кто не ограничился этим, шли дальше: к духовным целям и принципам.
Религия рождала науку. Наука создавала системное понимание мира. И затем, по мере развития, все более тяготела к религии, что в конечном счете приведет к их объединению в рамках нового мировосприятия, где они будут не исключать, а дополнять и взаимно обогащать друг друга. И такое познание было свойственно любому процессу развития!
Итак, очередной этап пройден. В такие минуты я часто вспоминаю, что мой отец был врачом. У него была любимая фраза: «Люди славили мудреца за его любовь к ним, однако, если бы они не сказали об этом, мудрец так и не узнал бы, что любит их». Уж не знаю, откуда он ее выудил, только повторял бессчетное количество раз. Отец лечил так, как мало кому удавалось. Впрочем, он говорил на старый манер: врачевал. По своему духу и темпераменту он, конечно, гораздо больше был ученым, нежели врачом. Отец всегда оставался самим собою, и его никогда не покидала тяжесть ответственности — она была для него тем же, что для наших тел — земное тяготение, которое заставляет мускулы совершать усилия, постоянно напрягаться, преодолевать тяжесть тела, но без которого жизнь была бы немыслимой.
Хорошо помню, как я ушел со второго курса физмата и занялся биологией. (Отец уже умер и не знал об этом.) Это новое решение, принятое с такой же головокружительной быстротой, с какой я принимал предыдущие, было попыткой проникнуть в смысл основных ценностей жизни и хоть немного искупить свою вину перед отцом, — попыткой запальчивой и наивной, поскольку я не имел понятия о том, что, собственно, такое профессия врача. Но хотел приблизиться к ней! Оправдать меня может лишь то, что я окончил факультет и в то же время не оставил главной своей цели…
У каждого есть прошлое, при воспоминании о котором начинает бешено колотиться сердце. То, что долго делало тебя счастливым. То, что, по твоему твердому убеждению, должно было продолжаться вечно. Нет ничего труднее, чем перестать принимать прошлое за настоящее. И, избавившись от иллюзий, начать полноценно жить своей подлинной жизнью.
Помню, как, двадцатидвухлетний, я шел по улице. Всюду царила возбужденно-торопливая атмосфера вечера выходного дня. А я плыл сквозь этот бурлящий поток, невозмутимый, безучастный, равнодушно наблюдая, как люди выходят из магазинов, нагруженные свертками, вскакивают в ожидающие их машины, идут в кинотеатры, гуляют в скверах… Но все это меня уже будто не касалось. В этот самый день я первый почувствовал сильнейшее отчуждение, я понял, что радость жизни для меня больше неведома, радость, счастье, надежда для меня будут в другом — в непрерывном поиске, находках и разочарованиях. Когда Томас Алва Эдисон изобретал нить для лампы накаливания, он перепробовал тысячу разных способов, и все они оказались неудачными. Тогда он сказал: я испробовал тысячу неверных способов. Теперь всего лишь осталось найти один правильный. И он нашел его…»
И это все? — изумился Турецкий. Это даже дневником нельзя назвать. Ни дат, ни временных отбивок. Это нечто гораздо меньшее… или большее, как знать? Может быть, это кусок какого-то научного манифеста. А может, просто отрывки рефлексии ученого на досуге.
Запись была сделана в общей тетради с зеленой обложкой старого советского образца. Турецкий внимательно пролистал ее, нет ли чего между страниц. Увы. Тогда он просмотрел, как тетрадь скреплена. Ага, ну конечно. Оказалось, страницы вырваны. Турецкий посчитал: в 64-страничной тетрадке их было 56.
Это уже кое-что!
Похоже на мотив убийства?
Если только знать наверняка, что эти восемь страниц содержат нечто архиважное. А почему нет, если они предваряются такими гуманитарными рассуждениями об эволюции науки?
Потихоньку раздражаясь, он позвонил Смагину:
— Олег, ну где ты там? Пропуск на тебя уже заказан. Ты должен сидеть на Большой Дмитровке, рядом со мной. По правую руку. Потому что слева я никого не терплю.
— Сейчас приеду, Александр Борисович, — сказал Смагин отнюдь не виноватым голосом, скорее веселым. — Только-только от своего начальства оторвался. Громы и молнии.
— Понял, подробности можешь опустить. Турецкий спросил о допросе Майзеля, о последнем
вопросе профессору.
— Мне показалось, у него что-то есть на уме, — сознался Смагин. — Трудно сказать наверняка. Вы его увидите, сами поймете. Он так разговаривает… Он очень, как это сказать… двусмысленный. В отличие от того же Колдина, у которого все черное или белое. Очень интеллигентный и… колючий…
Смагин приехал в Генпрокуратуру через полчаса.
Турецкий посадил его в своем кабинет и дал первое задание: проанализировать «дневник» Белова и сделать заключение, насколько его автор был предрасположен к суициду.
— Александр Борисович, это невозможно! — взмолился Смагин. — Тут жалких три странички! И совершенно ни о чем!
— Это тебе так кажется, — прищурился Турецкий. — Отвечая на звонки, можешь представляться моим именем. Запомни ключевой ответ на все возможные вопросы — надо говорить: сейчас я не готов вам это сказать.
— Вы серьезно?! — Смагин, и так не слишком решительно усаживавшийся в кресло Турецкого, невольно приподнялся.
— Вполне. — Турецкий похлопал себя по карманам — все было на месте — и взял портфель.
— А если позвонит ваша жена?
— Вот это будет интересно, — признал Александр Борисович.
Турецкий отправлялся в Лемеж, на встречу с Колдиным.
Точнее, в Дедешино. Это была первая странность.
Георгий Сергеевич Колдин не захотел ехать в Москву, и даже более того, категорически отказался встречаться в Лаборатории и не стал объяснять почему. Он сказал, что рядом с Лемежем есть небольшое село Дедешино, и там, в крайнем доме, его будет легко найти, есть вывески со всех сторон — уютный трактирчик. Можно поговорить, мешать никто не будет… А кто должен мешать, спрашивается?
В салоне машины летала бабочка. Турецкий открыл все окна, но она тыкалась только в лобовое стекло. Турецкий остановил машину и помог насекомому обрести свободу. Потом поехал дальше, весьма довольный собой. Он тоже чувствовал себя свободным, особенно после московских пробок.
Лемеж Турецкий проскочил не глядя, бывал здесь неоднократно, а вот Дедешино внимание привлекло, там сохранились остатки усадебного комплекса князя Голицына — два небольших флигеля, часть парка и пруд. Ехать и дальше по такой красоте было просто глупо, захотелось потоптать немного родную землю. Турецкий остановил машину, вылез и зашагал под тенистыми деревьями, такими обычными в маленьких местечках и такими милыми сердцу, особенно если ты родился и всю жизнь торчал не здесь, а где-нибудь в дурацком мегаполисе… Он шел дальше — к последнему дому, по дороге, которая ползла в гору, а там круто спускалась под уклон между гладко срезанными пшеничными полями. Хорошо бы бесконечно бродить по всем этим местам и просто вертеть головой по сторонам, подумал Турецкий. На краю деревни он увидел обещанный трактир.
Кроме них с Колдиным, посетителей не оказалось. Официанты тоже не отсвечивали. Колдину было лет сорок. Крупные руки. Большие глаза, увеличенные толстыми стеклами очков.
— Александр Борисович?
— Георгий Сергеевич? Пожатие рук.
Перед Колдиным на столе лежала кожаная папка, на ней — сборник детективов Рекса Стаута.
— Что это? — спросил Турецкий, просто чтобы с чего-то начать разговор. — Овладеваете дедуктивным методом?
— Нет, — не смутился Колдин. — Просто люблю Стаута. Читали? Эти Гудвин и Вульф — настолько колоритная парочка, что, не будь их, большинство дел, которые они расследуют, могли бы показаться совсем скучными. Меня занимает, что в отличие от многих своих коллег по ремеслу Вульф и Гудвин — отчаянные лентяи, и взяться за очередное дело их вынуждает только опасно сократившийся счет в банке.
Турецкий улыбнулся:
— Боюсь, нам их методы не помогут.
— Почему? Нет, я понимаю, — Колдин постучал пальцем по книжке, — это к реальной жизни отношения не имеет, но все же…
— Ваш толстяк Вульф интуитивно догадывается о том, как все произошло, верно? И все дальнейшее действие сводится к тому, чтобы раздобыть необходимые подтверждения.
— А разве наши правоохранительные органы действуют не так же? — с вызовом спросил Колдин.
Турецкий молча пожал плечами.
Колдин вынул из книги несколько листов бумаги и протянул Турецкому. Это было распечатанное на принтере письмо Белова: