Серапионовы братья
Шрифт:
– Значит вы совершенно забыли имя Анны Гийо? Забыли и ее сына Оливье, которого так часто, еще ребенком качали на своих коленях? Оливье этот стоит теперь перед вами!
Услышав эти слова, Скюдери только воскликнула:
– О Господи! - и в бессилии опустилась в кресло, закрыв обеими руками лицо.
Для объяснения ее ужаса достаточно сказать, что Анна Гийо, бывшая дочерью одного обедневшего знакомого Скюдери, была воспитана ею с малолетства как собственная дочь. Когда Анна выросла, за нее посватался прекрасный молодой человек Клод Брюссон, искусный часовщик, очень успешно ведший свои дела в Париже. Так как Анна его тоже любила, то Скюдери и не думала ставить какие-либо препятствия браку своей названой дочери. Молодые люди устроились очень хорошо и жили долго в полном мире и согласии, заботясь о воспитании родившегося им на радость единственного сына, удивительно походившего на мать.
Маленького Оливье Скюдери просто боготворила. Целые дни проводила она с ним, лаская и балуя его всеми способами. Мальчик сам привязался к ней необыкновенно и любил ее не меньше, чем родную мать. Три года протекли в полном довольстве и покое для маленького кружка, но скоро потом конкуренция с многими поселившимися в Париже часовщиками уменьшила мало-помалу число заказчиков Брюссона до такой степени, что уже с трудом мог он зарабатывать даже на то, чтобы скудно прокормить свою семью. Это еще более подогрело его постоянное желание переселиться со всей семьей в его
Двадцать три года прошло с того дня, как Брюссон покинул со своей семьей Париж и переселился в Женеву.
– Боже! Боже! - с неизъяснимой горечью воскликнула Скюдери, придя немного в себя. - Ты - Оливье? Сын моей Анны! и вот теперь!..
– Я хорошо понимаю, добрая моя благодетельница, - ответил Оливье, каково вам видеть, что тот, кого вы любили ребенком как нежная мать, качали на своих коленях, баловали лакомствами, явился перед вами обвиненный в ужасном злодействе. Chambre ardente имеет полное основание считать меня преступником, но я клянусь вам, что если даже придется мне умереть от руки палача, все-таки умру я чистым и невиновным в преступлении, потому что не от моей руки погиб несчастный Кардильяк.
Слова эти Оливье произнес дрожа и едва удерживаясь на ногах. Скюдери молча указала ему на стул, стоявший в стороне, на который он опустился в полном изнеможении.
– Я имел время приготовиться к свиданию с вами, - так начал Оливье снова. - И постарался запастись спокойствием и твердостью, насколько мог, чтобы воспользоваться этой, выпрошенной мною милостью неба и рассказать подлинную историю моих несчастий. Будьте же милосердны и вы, выслушав меня терпеливо, а главное - спокойно, так как тайна моя такого рода, что может привести в ужас хоть кого своей неожиданностью. О, если бы мой несчастный отец, думаю я теперь невольно, никогда не уезжал из Парижа! Немногое, что я помню о нашей женевской жизни, сводится к воспоминаниям о горе и слезах, постоянно проливавшихся моими родителями. Уже позднее я осознал и понял, в какой страшной бедности мы жили, какие тяжелые лишения терпели. Отец мой обманулся во всех своих ожиданиях. Подавленный рядом неудач, скончался он, едва успев пристроить меня учеником к одному золотых дел мастеру. Мать моя часто говорила мне о вас, даже собиралась обратиться к вам с просьбой о помощи, но постоянно удерживалась робостью, всегдашней спутницей нищеты. Ложный стыд лишал ее сил исполнить это намерение, и через несколько месяцев после смерти моего отца последовала за ним и она в могилу.
– Анна! Бедная Анна! - в слезах воскликнула Скюдери.
– Нет не жалеть ее должно, - горячо возразил Оливье, - а скорее благодарить Бога за то, что Он допустил ее умереть прежде, чем увидела бы она позорную казнь своего сына! - при этом он с тоскою взглянул на небо.
В эту минуту шум раздался за дверями: то там, то здесь слышались мерные шаги.
– Ого! - с горькой усмешкой заметил Оливье. - Это Дегре осматривает свою стражу! Он, кажется, боится, что я могу убежать отсюда! Однако продолжу... Хозяин, которому отдали меня в ученье, обращался со мной сурово, несмотря на то что я делал быстрые успехи и скоро превзошел в искусстве его самого. Однажды какой-то незнакомец явился в мастерскую для покупки драгоценностей. Увидя ожерелье моей работы, он пришел в совершенный восторг и сказал, дружески потрепав меня по плечу: "Вот, молодой человек, поистине отличная работа! Я думаю лучше вас умеет делать золотые вещи разве только Рене Кардильяк, бесспорно считающийся первым ювелиром на свете. Вот к кому бы поступить вам в ученики. Он, уверен я, примет вас охотно, потому что кроме вас вряд ли кто-нибудь может быть ему настоящим помощником. Да и вы сами, если хотите чему-нибудь научиться, можете сделать это только у Кардильяка". Эти слова глубоко запали в мою душу. Непреодолимая сила гнала меня вон из Женевы. Наконец, удалось мне уйти от моего хозяина и приехать в Париж. Кардильяк принял меня очень холодно, но я не пришел в отчаяние и попросил поручить мне какую-нибудь работу, хотя бы самую ничтожную. Он дал мне сделать небольшой перстень. Когда я принес ему готовую вещь, то увидел, что глаза его засверкали, точно он хотел пронзить меня ими насквозь. "Ну! заговорил Кардильяк. - Вижу, что ты умелый подмастерье и что, действительно, можешь быть мне хорошим помощником. Платить тебе буду я исправно и ты останешься мною доволен!" Слово свое он сдержал. Несколько недель прожил я у него, ни разу не видав Мадлон, которая гостила, если я не ошибаюсь, в деревне у своей кормилицы. Но, наконец, она возвратилась. Что почувствовал я, увидев этого ангела, я не берусь описывать. Никогда ни один человек не любил так, как люблю ее я! А теперь! О Мадлон! Мадлон!
Оливье не мог продолжать и, закрыв обеими руками лицо, рыдал как ребенок. Сделав невероятное усилие, успел он овладеть собой и продолжил:
– Мадлон почувствовала расположение ко мне с первого свидания. Все чаще и чаще стала она приходить в мастерскую. Как ни зорко следил за нами Кардильяк, но порой тихое рукопожатие и беглый взгляд делали свое дело. Союз был заключен без ведома отца. Я надеялся добиться независимого положение, а потом, пользуясь расположением к себе Кардильяка, попросить руки Мадлон. Однажды утром, в ту минуту, как я собирался приняться за работу, Кардильяк вошел ко мне в комнату с гневным взглядом и презрительно сказал: "Ты мне больше не нужен. Можешь сейчас же убираться вон из моего дома и прошу не возвращаться сюда более никогда. Причины моего решения объяснять тебе я не буду. Скажу одно, что для такой дряни, как ты, виноград, к которому вздумал ты протянуть руку, висит слишком высоко". Я хотел возразить, но он схватил сильными руками меня за плечи и вытолкал вон, так что я, скатившись с лестницы, больно расшиб себе руку и голову. Взбешенный донельзя, с растерзанным сердцем, покинул я дом и нашел приют у одного доброго знакомого, жившего в Сен-Мартенском предместье, радушно предложившего мне стол и свой чердак. С той минуты покой и мир оставили меня без возврата. Ночью прокрадывался я к дому Кардильяка в надежде, что Мадлон, услышав мои вздохи и слезы, может быть, покажется в окне своей комнаты и скажет мне два-три ободряющих слова. Тысячи сумасброднейших планов рождались в моей голове, на исполнение которых надеялся я склонить Мадлон. К дому Кардильяка на улице Никез примыкает старая стена с нишей, в которой помещена каменная статуя. Однажды ночью стоял я возле нее и смотрел на окно дома, выходившее во двор, находившийся за стеной. Вдруг увидел я свет, мелькнувший в окне мастерской. Была полночь. Кардильяк никогда не работал в это время, потому что привык ложиться в девять часов. Какое-те боязливое предчувствие охватило мне грудь. Не знаю почему, но мне казалось, что я буду свидетелем чего-то необычайного. Свет исчез. Я плотно прижался к стене, к одному из каменных изваяний. Но каков же был мой ужас, когда вдруг увидел я, что статуя, возле которой я стоял, начала двигаться. Мертвый камень повернулся. В ночном полусумраке увидел я ясно, что в стене открылась дверь, через которую прошла на этот раз уже, безусловно, живая темная фигура и
Оставшись один, я не знал, верить ли тому, что слышал и видел? Мне казалось, что мне приснился ужасный сон, от которого я каждую минуту жаждал проснуться и убедиться, что все это один тяжелый обман. Кардильяк, отец моей Мадлон - гнусный убийца! Оглушенный, подавленный этой мыслью, почти без чувств, сел я на ступени одного дома. Утро между тем начало заниматься. Вглядываясь, заметил я, что на мостовой, как раз возле меня, лежала офицерская шляпа, богато украшенная перьями; несомненное доказательство преступления Кардильяка было, таким образом, перед моими глазами. В ужасе убежал я прочь от страшного места.
Придя домой, долго просидел я на своем чердаке, все еще не будучи в состоянии собраться с мыслями. Вдруг дверь комнаты отворилась - и на пороге явился сам Кардильяк! "Что вам от меня надо, во имя самого неба?" - громко крикнул я, когда его увидел. Но он, на обращая никакого внимания на мой вопрос, приблизился ко мне со своей обычной, неприятной улыбкой, еще более усиливавшей мое к нему отвращение и, придвинув старую, поломанную табуретку, сел напротив меня. Я чувствовал, что не имею сил подняться и остался лежать на своем соломенном тюфяке. "Ну что, Оливье! - начал так Кардильяк. - Как поживаешь, бедняга? Признаюсь, я немного сурово поступил с тобой, прогнав от себя прочь, и теперь чувствую, что мне недостает тебя на каждом шагу. У меня как раз есть работа, с которой без тебя я никак не могу сладить. Что если бы ты согласился вернуться ко мне опять? Ты молчишь? колеблешься? Впрочем, я знаю сам, что тебя обидел. Но что делать! Меня сильно взбесили твои шашни с моей Мадлон. Теперь, однако, я зрело обдумал этот вопрос и решил, что при твоем искусстве и трудолюбии мне незачем и желать лучшего зятя. Воротись же ко мне, мой славный малый, и постарайся заслужить Мадлон".
Слова Кардильяка пронзили мне сердце; до того был я поражен его злодейством и лицемерным хладнокровием. "Ты все еще колеблешься! - продолжал Кардильяк, вперив в меня пронзительный взгляд своих сверкавших глаз. - Может быть, у тебя другое на уме? Не собираешься ли ты вместо того, чтобы пойти со мной, отправиться к Дегре, Аржансону или Ла-Рени? Берегись, юноша! Смотри, чтобы тебе самому не попасть в яму, которую ты роешь другим, и не переломать кости!" Тут я не выдержал и воскликнул: "Пусть эти имена будут страшны тому, кто чувствует на своей душе какое-нибудь злодейство, но мне до них дела нет!" - "Совершенно так, - сказал Кардильяк, - ты уже за большую честь должен считать, что будешь принят подмастерьем в мастерскую такого искусного и притом глубоко уважаемого за свою честность хозяина, а потому всякая на него клевета упадет на голову самого клеветника. Что до Мадлон, то ты должен знать, что теперешней моей благосклонностью обязан исключительно ей. Бедняжка любит тебя до безумия, и я ничего не мог с ней поделать. Едва ты ушел, она бросилась к моим ногам, обняла мои колени и, обливаясь слезами, объявила, что не может без тебя жить. Я сначала думал, что это просто блажь влюбленной девчонки, готовой, подобно им всем, хоть сейчас же на смерть при первой улыбке смазливого паренька. Но, однако, Мадлон не унималась, а, напротив, начала худеть и чахнуть с каждым днем и в припадках лихорадки то и дело повторяла твое имя. Что оставалось мне тут делать, если я не хотел ее гибели? Наконец, вчера вечером решился я сказать ей, что на все согласен и сегодня же приведу тебя обратно. Посмотрел бы ты, как она после этого расцвела и похорошела за одну ночь и с каким нетерпением желает тебя увидеть!" Не знаю, проститься ли мне когда-нибудь мой поступок, но дело кончилось тем, что я, забыв себя, тотчас же побежал в дом Кардильяка; там встретил мою Мадлон, в восторге повторявшую только: "Оливье! Оливье! Милый мои Оливье!". Обняв, прижал я ее к своей груди, целовал без счета и, наконец, дал клятву всем святым, что только существуют на свете, никогда с ней не расставаться.
Расстроенный воспоминаниями, вызванными рассказом, Оливье должен был остановиться. Скюдери, пораженная открытием, что человек, которого считала она олицетворенной честностью и добродетелью, оказался таким презренным злодеем, могла только воскликнуть:
– Ужасно! Итак, Рене Кардильяк принадлежит к шайке грабителей, превративших наш Париж в вертеп разбойников!
– Что вы сказали? - прервал ее Оливье. - Шайке грабителей? Ее нет и никогда не было! Кардильяк один, один, без всяких помощников, не зная устали, совершал в городе все эти убийства. Потому становится понятной тщетность всех усилий поймать и обличить убийцу. Но позвольте мне продолжить, и тогда вы увидите сами, в какие тенета злой рок впутал меня, несчастнейшего из людей! Можно легко себе представить отношения, которые должны были возникнуть между мной и моим хозяином. Но шаг был сделан, и возвратиться назад я не мог. Иногда мне казалось, что я, скрывая эти ужасы, делался сам соучастником Кардильяка в его злодействах, и тогда одна любовь к Мадлон могла хоть несколько ободрить меня и утешить. Только в ее присутствии рассеивался немного тот вечный страх, под гнетом которого я жил. Работая с Кардильяком в мастерской, я не смел взглянуть ему в лицо.