Серапионовы братья
Шрифт:
– Вы говорите это, - перебил Сальватор, - со слов завидующих мне исторических живописцев. Они бросают мне как подачку сферу ландшафтных пейзажей для того, чтобы я не вырывал у них из зубов куска мяса, который они считают исключительно своим. Они говорят, что я ничего не смыслю в изображении человеческих фигур, но глупые эти суждения...
– Прошу вас, достойный мой учитель, не будьте так раздражительны, мягко перебил его Антонио, - я никогда не говорю зря и в данном случае не хочу даже повторять общего мнения римских художников. Напротив, едва ли кто-нибудь может не восхищаться смелостью рисунка, дивной выразительностью и жизненностью движения ваших фигур! При взгляде на них невольно приходит в голову мысль, что вы писали их не с манекенов, а позировали сами перед зеркалом в костюме и положении изображаемого вами лица.
– Черт возьми, Антонио! - воскликнул Сальватор со смехом. - Я начинаю думать, не сидели ли вы, спрятавшись, в моей мастерской, если так хорошо знаете мои приемы работы.
– А может быть и так! -
Сальватор, пристально смотревший юноше в глаза во время этой речи, встал, когда он окончил, со своего места и заключил его в свои объятия.
– Антонио! - сказал он. - Вы произнесли глубоко обдуманные слова. Как ни молоды ваши годы, но относительно вашего понимания искусства вы можете сами помериться с многими из наших прославленных художников, городящих иной раз такой вздор, что трудно бывает разобрать, что они хотят этим высказать. Да! Вы правы! Когда вы характеризовали мои картины, то мне казалось, что я сам в первый раз уразумел свое истинное предназначение в искусстве. Вы в самом деле не станете мне подражать, а если и станете, то не так, как это делают иные пачкуны, которые берут горшок с черной краской, мажут ее на полотно, кладут кое-где светлые блики, лепят пару костлявых фигур со страшными рожами, выглядывающими из-под земли, - и воображают, что готов пейзаж во вкусе Сальватора Розы. Но вас я стал уважать, и верьте, что отныне нет у вас лучшего друга, чем я! Я предаюсь вам всей душой!
Антонио был вне себя от радости, услышав эти приветливые слова великого живописца. Сальватор выразил живейшее желание увидеть картины самого Антонио, который немедленно повел его в свою мастерскую.
Сальватор думал увидеть что-нибудь действительно незаурядное после тех разумных рассуждений об искусстве, которые высказал молодой человек, обнаружив при этом свой светлый ум и верное понимание живописи. Но то, что Сальватор увидел, превзошло все его ожидания. Смелость мысли, правильность рисунка, свежесть колорита, тонкий вкус в драпировках, удивительная нежность линии и высокое благородство в выражении лиц обличали достойного ученика Гвидо Рени, хотя Антонио сумел избежать подчинения выразительности красоте, в которое иногда впадал упомянутый художник. В картинах было заметно также стремление Антонио взять у Аннибале Карраччи его силу и мощь, что, однако, ему не всегда удавалось.
В глубоком, серьезном молчании рассмотрел Сальватор одну за другой все картины Антонио и наконец сказал:
– Послушайте, Антонио! Теперь я скажу вам прямо, что вы рождены быть художником! Природа одарила вас не только творческим даром, воспламеняющим мысли вылиться в неиссякаемое богатство выражения, но вы, кроме того, владеете редким талантом преодолевать в короткое время затруднения, которые ставит перед художником живописная техника. Вы, конечно, с сомнением улыбнулись бы сами, если бы я вздумал уверять, что вы уже теперь стали выше ваших учителей в том, что хотели от них заимствовать, а именно - прелесть Гвидо и силу Карраччи; но что вы превзошли наших здешних академиков из Академии св. Луки, таких, как, например, Тиарини, Джесси, Сементу и всех прочих, не исключая даже Ланфранко, который умеет писать только на стенах, в этом нет никакого сомнения. Но все-таки, Антонио, будь я в вашем положении, я бы еще подумал, следует ли мне окончательно бросить ланцет и навсегда взять в руки кисть. Как ни странны могут вам показаться мои слова, но они стоят внимания. Нынче для искусства настало тяжелое время. Кажется, сам дьявол вздумал сеять раздоры между художниками, чтобы погубить и их, и само искусство. Если вы не чувствуете себя в силах вытерпеть бесконечный ряд неприятностей,
– Ах, Сальватор, - с горячностью воскликнул Антонио, - трудно представить, чтобы мне, в моих отношениях с другими живописцами, пришлось вытерпеть более того, что я уже вытерпел до сих пор, оставаясь по-прежнему хирургом. Вы похвалили мои картины и произнесли, я надеюсь, искреннее суждение о том, что я способен сделать нечто лучшее, чем многие из наших художников. Представьте же, что именно они и топчут в грязь все, что я до сих пор написал или нарисовал с таким трудом и усердием! "Скажите, пожалуйста! Хирург вздумал заниматься живописью!" - вот их обычный приговор. Потому я твердо решился бросить совсем прежнее ремесло, которое создает мне ежедневно столько новых врагов! На вас, дорогой учитель, возлагаю я теперь все мои надежды! Ваше слово значит много, и если вы захотите сказать что-нибудь в мою пользу, то этим уничтожите сразу злобу моих неприятелей, доставив мне возможность занять место, которого я достоин.
– Вы слишком много возлагаете на меня надежд, но, впрочем, после всего, что мы говорили об искусстве, а также после того, как я видел ваши картины, я готов вступить в борьбу за вас охотнее, чем за кого-либо другого.
Сказав это, Сальватор опять принялся рассматривать картины Антонио и скоро особенное его внимание привлекла одна, изображавшая кающуюся у подножия креста Магдалину.
– Вы, - заметил он Антонио, - замечательно сумели уклониться от обыкновенного, рутинного способа писать картины на этот сюжет. Ваша Магдалина не суровая, пришедшая в себя женщина, но скорее прелестный ребенок, вроде тех, которых так умел писать Гвидо. Во всей ее фигуре разлито какое-то неизъяснимое очарование. Видно, что вы писали ее с настоящим вдохновением, и если я не ошибаюсь, то мне кажется, что оригинал вашей картины живет в Риме. Признайтесь, Антонио! Вы любите?
Антонио опустил глаза и ответил тихо:
– Вы очень проницательны, досточтимый учитель! Дело обстоит именно так, как вы предположили, но Бога ради, не расспрашивайте меня ни о чем! Картину эту считаю я лучшим своим произведением и до сих пор тщательно скрывал ее от чужих глаз.
– Как, - воскликнул Сальватор, - вы говорите, что картины вашей не видел ни один из художников?
– Ни один, - ответил Антонио.
– Ну, если так, - сказал с довольным видом Сальватор, - то будьте уверены, я скоро сумею смирить злобу ваших завистников и доставить вам заслуженную славу. Дайте мне на некоторое время вашу картину и постарайтесь принести ее мне в сумерках, чтобы этого никто не заметил. Остальное будет мое дело. Ну как, вы согласны?
– О, с восторгом! - воскликнул Антонио. - Мне бы следовало теперь же рассказать вам историю моей несчастной любви, но я не хочу портить сегодняшнего дня, в который мы так откровенно открыли друг другу наши взгляды на искусство. Когда-нибудь я поведаю вам мою тайну, а может быть и в этом случае буду просить вашего совета и помощи.
– Совет мой и помощь готовы к вашим услугам всегда и во всем, - ответил Сальватор.
Уходя из мастерской, он еще раз остановился и сказал, улыбаясь:
– Послушайте, Антонио! Знаете ли вы, что мне ужасно совестно за мои слова, когда я говорил о вашем сходстве с Рафаэлем Санти, не зная еще, что вы художник. Я считал вас, не видав ваших картин, признаюсь, за одного из тех пустоголовых молодых людей, которые, будучи случайно похожи на какого-нибудь известного живописца, тотчас же подстригают волосы и бороду на один с ним лад, а затем думают, что им остается только скопировать его манеру в живописи, даже если это было бы совершенно противно их природе, - и готово великое произведение! Мы оба в наших разговорах не упоминали даже имени Рафаэля, но, глядя на ваши картины, я отыскал в них ясно отблески и следы божественных мыслей нашего великого учителя. Вы понимаете Рафаэля и не ответите мне словами Веласкеса, которого я недавно попросил высказать свое мнение о Санти. "Тициан, - были его слова, - величайший живописец на свете, а Рафаэль ничего не смыслит в изображении тела!" В этом испанце больше плоти, чем мыслей, а между тем его Бог знает как высоко чтут в Академии Луки за то, что он однажды как-то по-особенному, по их мнению, написал исклеванные воробьями вишни.