Серая мышь
Шрифт:
— Дайте двадцать три копейки! — съеживаясь, крикнул Ванечка Юдин. — Дайте двадцать три копейки!
Маленький, хилый, израненный человек сейчас был страшен. Сквозь щелочки опухших век светились злобные глаза, налился кровью шрам возле уха, тело трепетало, извивалось, зубы — мелкие и острые — были оскалены, а туловище так наклонено вперед, словно Ванечка был готов с урчанием и визгом впиться в ногу ближайшего мужчины.
— Дайте двадцать три копейки! — дрожа, повторил Ванечка. — Дайте, дайте!
В молчании получив деньги, Ванечка купил черную бутылку плодово-ягодного вина и медленно сошел с крыльца, прижимая бутылку и стакан к несуществующему животу. Он двигался боком, оглядываясь, как двигался бы крохотный, но отважный зверек, не только избежавший смертельной опасности, но и уносящий в нору кусок шкуры врага. Дрожащий Ванечка спустился с крыльца, продолжая двигаться боком, завернул за угол клуба, чтобы оказаться в тени, в одиночестве, в радостном безлюдье.
— Идите за мной! Не стойте, идите!
Продолжая мелко дрожать, Ванечка сорвал зубами с горлышка металлическую пробку, наклонив бутылку правой рукой к стакану, стоя начал наливать. Он тяжело дышал, по лбу стекала толстая и прямая струйка пота. Налив полный стакан, Ванечка снова бережно и хищно прижал бутылку к пустоте желудка, ощерившись, хрипло крикнул:
— Давай, Сенька, принимай!
Семен Баландин пошел к стакану падающими, поскальзывающимися шагами, руки и ноги у него не дрожали, а ломились в суставах, как перешибленные, рот западал, зрачков не было — все глаза казались
— Ты знаешь, кто тебе дал рубль? — хихикнув, спросил Семен. — Борис Прокудин… Мы с ним вместе учились…
— Пей! — заорал Ванечка. — Пей, через колено ломанный!
Стакан с плодово-ягодным вином Семен Баландин держал на уровне пояса. В тишине было слышно, как стекло постукивает о нижнюю пуговицу пиджака, потом рука начала медленно вздыматься, и о стакан застучала следующая пуговица, потом еще одна, и так до тех пор, пока стакан не прижался мягко к обросшему щетиной подбородку Семена. И, наконец, донышко стакана медленно задралось. Пил Семен мучительно долго, стеная и задыхаясь, судорожно втягивая пустой живот. И когда донышко стакана сверкнуло пустотой, Баландин медленно начал падать спиной на Витьку, который успокоенно шепнул:
— Ничего, ничего, Семен Васильевич!
После этого Витька Малых привычно уложил Семена Баландина на захолодавшую траву, повернув его вверх лицом, чтобы не задохнулся, отрицательно покачал головой, когда Ванечка протянул ему полный стакан плодово-ягодного.
— Я больше не буду! — озабоченно сказал Витька. — Мне хватит, Ванечка! Ты гляди, что с Семеном Васильевичем-то делается…
И как раз в этот момент на западной оконечности небосклона погасла последняя светлая точка дня, похожая на раскаленный, остывающий пятак. Он сначала был желто-белым, затем все краснел и краснел, потом края подернулись синеющим холодком, а уж затем холод растворил в себе все красное и оранжевое. По-ночному сделалось на улицах поселка, отданного во власть прозрачного месяца.
— Ну, видел, кила поросячья, как деньги достают? — выпив полный стакан плодово-ягодного вина, вызывающе произнес Ванечка Юдин. — Видел, как с народом надо обращаться?! А ну, садись, я тебе буду случай рассказывать, какой со мной был, когда я еще такую соплю, как ты, пополам перешибал одним мизинцем… Садись, мать твою так, когда тебе старший начальник приказывает… Садись!
Было удивительно, что самый маленький, хилый и тщедушный из четверых приятелей пьянел медленнее всех, до сих пор сохранял ощущение реальности и даже чуточку трезвел, когда выпивал очередную порцию спиртного. Однако все это было так, и Ванечка Юдин, скомандовав Витьке Малых садиться, вдруг прошелся перед ним и лежащим на спине Семеном Баландиным цепкой кривоногой походкой.
— Ну вот слушай, кила коровья, кого я тебе стану рассказывать, — грозно сказал Ванечка. — Слушай, гада ползучий, да сиди тихо, ровно тебя тут и нету… Я это терпеть не люблю, когда меня всяка прокудина на ровном месте перебиват!
— Случай этот самый произошел почти в самом начале войны, когда в точности произошло, того тебе знать не надо, как ты в сурьезном деле разбираешься так же хреново, как баба в рыбаловке. Мы, сказать тебе, сопля ты зеленая, тогда не то что в обороне стояли или наступление вели, а так себе — середка наполовинку, пришей нашей собаке хвост, подари ихней рыбе зонтик… Я тогда старшим лейтенантом был, френч у меня полковничий, на боку два пистолета — один вальтером прозывается… Значится, стоим мы не то в обороне, не то еще в какой холере, но только мне комбат утром по телефону звонит, я трубку левой рукой беру, четко отвечаю: «Чулым слушат, товарищ комбат, какие будут ваши распоряжения, товарищ Кеть?» Это я оттого так выражаюсь, что наш полк много обского народу имел — комбат и тот был колпашевский, так мы все родны реки себе забрали. Я, к примеру, «Чулым», комбат, как ты сам, гадость, понимаешь, «Кеть», комроты три, к примеру, «Ягодная»… Ну ты этово тоже, через колено ломанный, понимать не можешь… «Чулым слушат, товарищ комбат!» Это я ему через телефонну трубку говорю, а он мне сразу укорот дает. «Ты, — грит, — не слушай, а поглядай по сторонам, не ори, — грит, — зазря по телефону, как немцы у тебя под носом. Ты хоть, — грит, — и геройский человек, что за восемь месяцев прошедши от сержанта до старшего лейтенанта, но ты, — грит, — у меня арест или чего еще похужее схлопочешь!» Вот так комбат беседу со мной ведет, а мне это в приятность, это мне в радость — я сам был сурьезный, строгий, так и чужу строгость любил… «Этого, — говорю, — товарищ комбат, больше не повторится, стреляйте, — говорю, — меня из того вальтера, который я вам достал, если, — говорю, — такое повторенье будет место иметь. Простите, — говорю, — виноват, — говорю, — ваше замечанье принимаю, — говорю…» Он на это дело в трубку, видать улыбатся. «Ладно, — грит, — стрелять я тебя из вальтера не буду, тебе, наоборот, за него спасибо. Сам полковник Студеникин такого вальтера, — грит, — не имеет». Вот так мы разговор с майором, что из Колпашева, ведем, обои улыбамся, а потом он на приказанья переходит. «Ну, — грит, — подбери мне пяток обских ребят. Я, — грит, — с ними с ходу — в небольшу разведку. Надо, — грит, — немцев за вымя пошшупать, чего это они молчат, голосу не подают, словно их и нету, мать их за ногу!» Я отвечаю, как надо, по уставу: «Есть, — говорю, — товарищ майор, сполнить ваше распоряженье! Только, — говорю, — мне ребят нечего подбирать, как они, — говорю, — счас возле меня сидят и спорятся, кому остатний раз бычка курить. С куревом, — говорю, — так плохо, товарищ майор, что надо бы хужей, да некуда. У меня пулеметчики с утра не курены…» Он грит: «Знаю! Сделам! А кого ты со мной пошлешь, Юдин?» — «Как кого? Да Федьку Мурзина, да Петьку Колотовкина, да Генку Шабалина, да Анатольку Трифонова, да Олега Третьякова! Все, — говорю, — товарищ майор, наши чила-юльские, один другого охотник да рыбак лучшее, все, — говорю, — в орденах, как кедра в шишках!» Он говорит: «Это мне подходит! Хороший ты собрал контингент, Юдин!» Вот так он мне говорит, а я ему: «Будет сполнено!» После этого телефонну трубку швырк и тихонечко к тем ребятам подгребаюсь, которые из-за бычка спорятся. Ка-а-а-к гаркну: «Смирна! Пятки вместе, носки врозь!» Ну они взвились, н-н-у-у они подскочили, розно их крутым кипятком ошпарили! Однакоть стоят ровно, на меня геройским глазом зырят, сыколики, пятки вместе, носки врозь, а я перед ними хожу, тоже весь бренчу орденами да медалями. «Вот что, — говорю, — орлы-птицы, дело скучное, не разбери-поймешь: то ли мы в обороне стоим, то ли наступленье ведем. Не разбери, — говорю, — поймешь, пришей нашей собаке хвост, подари ихней рыбе зонтик». Они, само собой, молчат, дисциплину блюдут, но по зыркалкам вижу: заговорят в строю. «Вольно, — говорю, — вопросы имеются, не стесняйся, боевой народ, не боись своего командира — спрашивай». Ну, Анатолька Трифонов и спрашиват: «А чего ты смекнул, товарищ старший лейтенант?» — «А то, — отвечаю, — что в разведку вас подошлю. Сам, — говорю, — не пойду, как у меня наблюденья и командованья много, а вот майор из Колпашева, тот с вами пойдет». Они, само собой, говорят: «Ура!», «Да здравствует старший лейтенант Иван Юдин!» — говорят. И тут как раз прибегат колпашевский майор, и я, конечно, своему боевому народу даю дисциплину: «Пятки вместе, носки врозь!» А он: «Давай закуривай, ребята!» И вынает из кармана золотой парсигар — во такой! На-а! Значит, вынает парсигар и мне: «Закуривай, — грит, — Юдин, это тебе за то, что ты мне геройский народ собрал!» — «Спасибо, — отвечаю, — благодарю!.. Это же, — говорю, — довоенны „Пушки“! Ладно! Он повдоль строю идет, народ осматриват, кого надо, проверят. Шустрый такой, веселый, одно слово, городской, колпашевский… А я „Пушку“ курю — ну тебе как весело!.. Опосля того майор команду дает: „За мной, — грит, — по одному! Выходим, — грит, — к дороге Котбутс-Финстервальде…“
— благодарность получили, а за другое дело, — грит, — десять суток аресту! Па-а-а-а-вторить!» Я, само собой, режу: «Есть получить десять суток аресту!», а сам на него гляжу, как дите на мамку. Тогда он объяснят: «Это за то, — грит, — Ванька, что ты разрешенья на выход не имел!»
Теперь ты мне вот и скажи, на хрена мне этот арест был нужон? Вот ты мне и объясни, сопля морожена, по какой такой радости меня колпашевский майор до селезенок при народе припозорил? Рази я помкомроты не оставил, рази я курево не принес? А он «дисциплину нарушил!». Я по сию пору, как колпашевского майора встрену, голову на девяносто градусов ворочу, его в упор не вижу… Вот ты мне и скажи, где справедливость? Я ему парсигар, он мне десять суток! Это рази не гад? Вот ты скажи мне, рази он не гад, хоть счас завоблоно? Поди, думат, что я его с сердца снял, когда он мне сам орден на грудь вешал?.. А я — нет! Я ему все помню!..
11
Разгоревшись, рассветившись напропалую, висела над сонным Чила-Юлом чуточку выщербленная луна, стояли на высоких ногах плоские тополя и осокори, и было видно уже, как хороша и прозрачна ночь, как сияет небо, как славно лежит под ним чистый, новенький поселок Чила-Юл, спокойно спящий перед длинным рабочим понедельником. Покой и мир, радость отдыха и счастье здорового утреннего пробуждения — все это легкими тенями лежало в притихших палисадниках, струилось в воздухе ночной прохладой, лунной желтизной прикасалось к посветлевшим бревнам домов, дышало снами за темными стеклами. Отдыхали до семи часов утра уставшие машины шпалозавода, река была недвижна, как озеро, сама луна ленилась, сонная, передвигаться по небу, и работящая земля перед ней вращалась медленно-медленно.
Окончательно протрезвевший Витька Малых ночного великолепия не замечал. Взволнованный и растерянный, он стоял на коленях между Семеном Баландиным и злобно усмехающимся Ванечкой Юдиным, переводя взгляд с одного на другого, не знал, как поступить, что сделать… Витька Малых не мог оставить на холодной земле бывшего директора шпалозавода, но ему было жалко и Ванечку Юдина, так взбудораженного собственным рассказом, что майка на нем была темна от пота, а лицо перекошено яростью.
Ночь, как нарочно, сияла великолепием. Луна была прозрачно-желтой, тени деревьев резки, словно начерченные китайской тушью, несколько разноцветных бакенов светились на реке неправдоподобными драгоценными камнями, дома казались плоскими, как декорации, тополя, березы и черемухи