Сердца первое волнение
Шрифт:
Надя обомлела. Потом рассмеялась и, схватив поэта в охапку, стала тискать его.
— Довольно рассуждать… ничего вы не знаете… Дайте-ка, я вытру…
— Так-то оно так, — сказал прозаик, — а глаза-то у тебя все-таки… мокроватые. Плакала, да?
— Идите, идите. Вон мама идет. Мне хочется побыть одной. Я — в лес…
— Валяй. Ну, а как же все-таки журнал?
— Будет.
— И премии будут? А что это: «важная, преинтересная штуковина»? В объявлении-то было написано…
— А! Ну, что-то такое… Идите, ребята.
Поэт и прозаик переглянулись, потоптались и вышли.
Вошла Елена
— Мама, что случилось? — подбежала к ней Надя.
— Уходи, уходи от меня, невозможная девчонка. Если ты ничего не говоришь мне, то люди — добрее… Влюбилась, целовалась… Неужели правда?
Надя потупилась:
— Правда… было…
— Что я слышу! Замолчи! О, господи! — ужасалась мать.
Она села на диванчик. Слезы душили ее, она схватила себя за голову.
— Это я… Это я виновата! То Петька был — Рваное Ухо… Теперь какой-то Анчер… Татарин он, что ли, или башкир? Начиталась! Вообразила бог знает чего!
Елена Дмитриевна вдруг переменила слезливый тон на гневный.
— Я не позволю. Тебе учиться надо, а не на мальчиков смотреть.
Она начала ходить по комнате. Потом остановилась против Нади, и вдруг глаза ее стали печальными, просительными. Только на минуту и хватило у нее гнева!
— Наденька, тебе семнадцать. Ну, рано еще… Я, конечно, сама в эти годы… Но то ведь я, я — с головой. А ты — такая простушка. Тебе учиться, учиться надо… Нет, ты скажи мне, что он за человек — этот Анатолий, хороший?
Ах, лучше бы этот гнев не менялся на милость! Тогда бы Надя или возражала, или гордо молчала. А теперь нужно было говорить, успокаивать маму, а что сказать? Сказать, что уже ничего нет, все прошло? Она не поверит и не успокоится.
Надя стояла перед матерью и усиленно искала слова, которые бы успокоили маму. Слова не находились.
— Ну, Надя, я жду… скажи мне… Почему ты не говорила раньше ничего? То-то ты так изменилась, ходишь грустная, молчишь. Он… не любит, да? Я ведь понимаю и, может быть, сумею помочь тебе.
— Ах, мама! Совсем не то! Совсем не то!
Надя посмотрела на мать. Елена Дмитриевна была бледна, губы ее мелко дрожали.
— Мама! Совсем не то! Я не знаю… Погоди… Я подумаю… Я все скажу тебе, мама… В общем, ничего нет!
Она хотела что-то сказать еще, но в голове все перепуталось. Она поглядела в глаза матери, оторвалась от нее, схватила палки с кружочками на концах и выбежала.
Надя неслась в лес — в любимые с детства места, туда, к Медвежьим горам. Она будет взбираться на кручи, носиться, как ветер, с крутых отрогов, мчаться между деревьями…
На востоке, над гребнем леса, поднялась луна, большая, буровато-красная, как будто она только что натерлась снегом.
Надя мчалась, оставляя за собой на крепком, сжатом морозом снегу легкий след.
Вот она пересекла ровное место, — предгорье; вот вошла в молодой, бегущий на гору сосняк.
Луна поднялась выше и сделалась синей, и в синем грустном свете ее сосенки со снежными воротниками на ветвях, тихие, полные таинственной прелести, казались живыми, думающими о чем-то важном и вечно-красивом. Надя невольно загляделась на них, и сначала пошла шагом, а потом совсем остановилась, прислонилась к одиноко стоящей высокой сосне.
…«Почему так печально? Почему я одна? И живу я бесполезно, всем приношу только неприятности — маме, Маргарите Михайловне, Анатолию… А эти мальчики-писатели — чудные ребята, хорошие. «Нас, говорят, Черемисин послал к лешему, а Клара Зондеева не разбери-поймешь чего начала говорить»… Маленькие, милые друзья мои! Кто знает, может быть, вы действительно станете писателями. Я в одном убедилась крепко: любить литературу — это вовсе не значит обязательно быть писателем. Можно быть критиком, учителем литературы, литератором — ученым. Надо хорошенько проверить себя, на что ты способна. И уж если быть, так быть первым. Я еще не решила. Это, ребятки, трудно. Но решу, погодите…
Анатолию, конечно, тоже тяжело, я понимаю, — думала Надя немного погодя, — а что я поделаю? Я уж не могу быть такой, как раньше».
Ветки тихонько потрескивали. Тонкий запах хвои носился в воздухе. Было лазурно, холодно, тихо. На небе, рядом с луной, копошились мохнатые звезды; вон одна оторвалась, покатилась; а может быть, это спутник?
…«В такие минуты хочется счастья. А если нет счастья, то лучше не жить. Вот стоять так, прислонившись к сосне, долго стоять, и — заснуть.
И потом понесут хоронить. Вот замечательно! Гробик такой, обитый красным. Музыка, цветы. И все будут жалеть ее, очень жалеть и думать: «Какая чудесная была девушка! Мы не понимали ее красивой богатой души!»
Конечно, потом все-таки из гроба как-нибудь надо выскочить; нельзя же не жить, на самом деле, если вокруг — такая красота!»
Но тут Наде Грудцевой стало совсем уж неловко: десятиклассница, а такие глупости в голове. «Постыдись!..» — грустно улыбнулась она.
Надя глянула вперед… Там, в ложке, за деревьями, что-то возилось, — темное, большое, страшное. Медведь!
Она вскрикнула и сломя голову побежала, — только лыжи грохотали! Черная тень ее бежала впереди, а косы, выбившись из-под шапочки, двумя хвостами вились за ней. Луна на сучках ближних сосен скакала как белка, и, казалось, посмеивалась: «Покойница от медведя удирает!» Иногда Надя оглядывалась и видела, как то, темное, большое, преследует ее.
Она успокоилась, только войдя в поселок. «Ну, и трусиха я! — стыдила она себя. — Никого нет; чего испугалась, дуреха?»
Дошла до дома, сняла лыжи, уже шагнула на крыльцо и — остановилась, услышав музыку… Музыка доносилась от Дворца строителей. Знакомая, чудесная музыка… Грудь стеснилась, занялся дух. Погоди, погоди, что это такое?
За первыми сильными вступительными аккордами живой струей полилась светлая, раздумчивая мелодия; бесконечно меняясь, она точно рождала все новые и новые краски, и они обогащали и углубляли ее, она становилась все сильнее и ярче, а рядом, как бы придя откуда-то издалека, возник другой голос — девичий голос взволнованной скрипки, нежный и сердечный, запевший о чем-то близком и сокровенном. Он сливался с прежней мелодией, они вместе чему-то радовались, говорили о каких-то желаниях.