Шрифт:
Сердце акулы.Ульрих Бехер
Вечный гость. Марина Корнеева
Век двадцатый оказался для писательства не самым благополучным. И не потому, что он, начавшись с эпохи плюшевого комфорта и утонченной нервозности fin de siecle, покатился в пропасть мировых катастроф, и не потому, что он превратил сочинителя в фигуру публичную, требуя от него постоянного присутствия в «обществе» и обрекая писателя «незаметного» на то, что он так и останется «незамеченным», а потому, что это век умалющегося времени, воплощенный Кронос, пожирающий своих детей, по недоразумению оставивший в живых культуру, которая скукожилась до двух загадочных слов «модернизм» и «постмодернизм», затмивших собою целые поколения писателей — они просто пропали, исчезли, сгинули, оставив еле заметный след, в который нынче неожиданно начали вглядываться изумленные потомки. Первыми обнаружили «пропажу» немцы. Именно в Германии литературная критика, подведя, как и положено, итоги ушедшего века, объявила о «недостаче»: где-то там, в бурных шестидесятых, в дерзких семидесятых, неспокойных восьмидесятых и совсем уж не литературных девяностых потерялись значительные имена, писатели, которые по старинке не боялись сюжета, как не боялись они простых и ясных чувств — любви, ненависти, отчаяния и не испытывали страха перед нарождающимся «новым человеком», черты которого уже начали проступать в гламурном блеске ожившей после войны Европы. К числу этих «пропущенных» и «найденных» писателей принадлежит и Ульрих Бехер (1910—1990), которому, быть может, повезло больше других. О нем не просто вспомнили, о нем заговорили. И поводом к этим разговорам стала книга воспоминаний,
Ульрих Бехер родился в Берлине в 1910 году. Отец — преуспевающий адвокат, мать — пианистка. Он был одарен множеством талантов — прекрасно музицировал, рисовал, сочинял, и трудно было сказать, в какую сторону пойдет это юное дарование, если бы не встреча с Петером Зуркампом, преподававшим в гимназии, где учился Бехер, немецкий язык и литературу. Именно он, будущий издатель Гессе, Брехта, Беньямина, Вальзера, Адорно и других деятелей немецкой культуры, с многими из которых его связывала тесная дружба, привил вкус к писательскому творчеству своему ученику, который, получив по выходе из гимназии юридическое образование, предпочел карьере юриста свободу художника. Он берет уроки живописи и рисунка у Георга Гросса, известного художника-экспрессиониста, ставшего на долгие годы его патроном, — впоследствии о своем учителе Бехер напишет работу «Великий Гросс и великое время» («Der groBe Grosz und eine groBe Zeit», 1962) и опубликует свою многолетнюю переписку с маэстро («Flaschenpost. Geschichte einer Freundschaft». Der Briefwechsel mit George Grosz, 1989); Бехер много музицирует, еще не подозревая о том, что очень скоро настанут времена, когда ему придется музыкой зарабатывать себе на пропитание; пишет рассказы, пьесы, этюды. Свою первую книгу он выпустил в возрасте двадцати трех лет. Сборник рассказов «Мужчины совершают ошибки» вышел в 1932 году и уже в 1933-м попал в «черный» список изданий, подлежащих уничтожению, а ее автор — самый молодой из всех «вырожденцев» — причислен к представителям «вырожденческого искусства». Бехер переезжает в Австрию, где ему какое-то время еще удается заниматься писательской деятельностью: его пьесы с успехом идут на сценах Вены и Цюриха. Здесь, в Вене, он знакомиться с дочерью знаменитого австрийского сатирика Рода Роды и вскоре вступает с нею в брак. Жизнь, кажется, складывается вполне удачно: обширные знакомства в литературной среде, широкие возможности, открывающиеся энергичному молодому человеку, уже успевшему заявить о себе, сама атмосфера Вены, слывшей тогда литературной столицей Европы, — все это сулило благополучное будущее, относительно которого, впрочем, Бехер уже тогда не строил особых иллюзий, о чем свидетельствует его книга, вышедшая в свет в Швейцарии под характерным названием «Завоеватель. Европейские истории» (1936). После аншлюса все двери для писателя закрываются и он вместе с женой перебирается в Швейцарию, куда уже незадолго до этого переехал его именитый свекор, оказавшийся, несмотря на свою популярность, в такой же ситуации, как и его молодой собрат по перу. Положение эмигрантов в Швейцарии не было легким: хотя Швейцария формально и принимала граждан из Германии и Австрии, но в действительности жить в этой стране могли лишь немногие, поскольку власти не выдавали разрешения на работу; отсутствие документально подтвержденных средств к существованию служило основанием для высылки из страны. В любой момент «транзитному путешественнику» — гражданину другой страны - могло прийти уведомление, предписывающее «продолжить путешествие». Получил такое уведомление и Бехер, но дело осложнялось тем, что в его германском паспорте имелась роковая отметка «J» — еврей, с каковой «продолжать путешествие» было весьма затруднительно. Не без приключений справив себе фальшивый чешский паспорт, Бехер с семьей переправляется через Францию и Испанию в Португалию, где ему удается попасть на корабль, снаряженный Ватиканом, инициировавшим отправку в Бразилию «инженеров католического вероисповедания», под видом которых за океан отправились беженцы из самых разных стран — протестанты, иудеи, католики и православные. В Бразилии Бехер пишет главным образом для журнала «Другая Германия», продолжает работать над прозой, публикуя ее в небольших немецких издательствах, появившихся в Бразилии в эти годы, а в 1944 году получает вид на жительство в Америке и поселяется в Нью-Йорке, где, как и в прежние годы, занимается журналистской деятельностью. Только в 1954-м Бехер с семьей решает вернуться в Европу, выбрав местом жительства нелюбимую Швейцарию, откуда родом была его мать и откуда он вынужден был бежать, оказавшись на долгие годы оторванным от родной среды, от родного языка, от родной культуры, но продолжая присутствовать в «литературном пространстве» новой Европы, где уже с 1946 года начинают снова выходить его книги, написанные в эмиграции. Эта «новая Европа» не очень симпатична писателю, доставившему немало хлопот литературной критике, которая не знала, куда его «поместить» — в немецкую литературу или же в швейцарскую. Не помещать его никуда было нельзя. Слишком заметными были его послевоенные вещи — романы «В начале пятого» («Kurz nach 4», 1957), «Сердце акулы» («Das Herz des Hais», 1960; 1972) «Охота на сурков» («Murme-ljagd», 1969; рус. пер. 1976), «Профиль» («Das Profil», 1973), «Бывшее казино Вилльяма» («William»s Ex-Casino», 1975), блестящие рассказы, тонкая эссеистика и гротесковые пьесы, собиравшие полные залы. Сам Бехер считал себя вечным эмигрантом, «вечным гостем», как назвал его собственный сын, и это позволяло ему сохранять дистанцию по отношению к тому, что происходило вокруг, — не очаровываться достижениями «прогресса», не восхищаться головокружительными успехами Запада, свысока посматривающего на своего «дикого» восточного соседа, не разделять всеобщей радости по поводу локального торжества демократических идей, а делать то, что, собственно, и должен делать писатель: задавать вопросы — куда ведет этот прогресс и как распоряжается человек своей свободой? И может ли быть свободным человек, если он не свободен от воспоминаний? И может ли он быть свободен, если его, свободного человека свободного мира, лишают воспоминаний — не только исторических, но и нравственных, заставляя забывать о том, что кроме «человека производящего» есть еще человек чувствующий и человек думающий, и что человек существует в двух ипостасях — мужской и женской, и что у них — кажется - есть сердце. Об этом он и напишет роман «Сердце акулы» - изящную историю любви на фоне «лазурной» Италии, краски которой отчего-то тускнеют, напоминая черно-белые фильмы Антониони, который, как и Бехер, знал: сердце акулы живет очень долго. Даже если его вынули из тела и бросили на землю. Даже если мальчишки играют им в футбол. Оно, это сердце акулы, хранит память о жизни и продолжает биться до тех пор, пока не угаснет последнее воспоминание.
Марина Коренева
Сердце акулы
Посвящаю своему сыну Мартину
Приношу благодарность моему «чичероне» Алессандро Майоре
[l]
В Швейцарии, в тех ее кантонах, где говорят на немецком языке, женщины — существа среднего рода. Не потому, что их часто называют бесполыми уменьшительными и ласкательными именами, — скажем, Фин вместо Жозефина или Алекс вместо Александра. Мужчин тоже называют уменьшительными и ласкательными именами — скажем, Фил вместо Филипп, — но род от этого не меняется. Юную даму здесь принято называть «создание», тогда как в прочих странах немецкого языкового ареала это слово в таком значении уже является устаревшим и остается в ходу только у священников
Город на Верхнем Рейне, где некогда профессорствовали Эразм Роттердамский, Ганс Гольбейн Младший, Фридрих Ницше и другие примечательные люди, этот город является колыбелью европейского искусства игры на барабане. Разумеется, и на берегах Конго тоже превосходно барабанят. Но в Базеле походная барабанная дробь, древняя дробь ландскнехтов, под которую бесчисленные войска наемников торжественным маршем, чеканя шаг, шли воевать в бесчисленных европейских войнах, — эта дробь благодаря зародившемуся еще в Средние века празднику Масленицы стала частью невероятно воинственного и необузданного с виду, в действительности же слаженного и организованного, грандиозного и великолепного народного празднества, подобного которому нет больше нигде в Европе, празднества в подлинном смысле слова сказочного, с архаическими образами, звуковыми и зрительными, со множеством фантастических и таинственных явлений, единственного и неповторимого празднества, имя которому — протестантский карнавал. Лулубэ была дочерью базельского предпринимателя, занимавшегося извозом, который и сам был барабанщиком от Бога... Как-то во время «Масленцы» («и» в этом слове базельцы проглатывают), вскоре после Первой мировой войны, он, напившись, запустил в мать Лулу барабанной палочкой и выбил ей глаз. Не сделай он этого, его дочь — а она, четырехлетняя девочка, видела, как ее матери было нанесено отцом «в состоянии ограниченной вменяемости» это «тяжкое телесное повреждение», — не приняла бы так близко к сердцу небольшое происшествие, которое почти тридцать лет спустя разыгралось перед ее изумленным взором на острове-развалине, острове заключенных, Липари. Историю с сердцем акулы. Не так близко к сердцу... Сердце акулы. Не так близко к сердцу...
В незрелой душе Лулу что-то сломалось после того, как у нее на глазах совершилось это пьяное разнузданное деяние, оставшееся безнаказанным. Происшествие замяли, представив дело как несчастный случай, мать — сама кротость и терпение — вставила себе стеклянный глаз и заказала очки. Будучи очень рассеянной, она частенько сетовала: «Опять мой глаз куда-то подевался... Лулу, ты не видела мой глаз?» Вот так Лулу и росла, с полуосознанным представлением, что жестокость в современном мире вовсе не нарушает привычного хода событий. Вторая мировая война, хотя Базель и находился на территории тогдашнего европейского мирного оазиса, гигантский масштаб гитлеровской бойни, с ее массовым истреблением беззащитных людей, усугубили душевную травму девочки. Как и все окружающие, она считала, что фашизм омерзителен. И тем не менее, когда после войны она поступила в Институт прикладного искусства и вышла замуж, став теперь уже Лулу Б. Туриан, она не раз ездила на этюды во франкистскую Испанию и сделалась aficio-nada — страстной любительницей корриды. А потом, как-то в сентябре, она вместе с мужем Ангелусом Турианом поехала для разнообразия на Липари — скалистый островок, где в эпоху «новой Римской империи» Муссолини содержались в заключении его политические противники вместе с уголовниками, — и увидела, да, увидела, как оно бьется, бьется сердце...
Ангелус Туриан ни в чем не походил на Лулубэ, он был, можно сказать, ее абсолютным антиподом. В базельских художественных кругах его прозвали Херувимом, хотя, собственно, «cherubim» — форма множественного числа от «cherub». (Но это мелочи для тех, кто любит пить кофе в Париже, куда можно добраться скорым поездом или на такси всего за пять с половиной часов, — так утверждают некоторые, впрочем, немногочисленные любители подобных экспериментов, предпочитающие всем остальным парижским заведениям кафе рядом с собором Сен-Жермен де Пре в шестом квартале.) Ростом Херувим был едва ли не ниже Милого Создания, то есть своей жены. У него были светло-рыжие с необычным, розоватым отливом волосы; челочкой на лбу и бородкой «a la экзистенционалист» они обрамляли его лицо, словно вылепленное из марципана. К тому же он всегда носил белые, светло-голубые или розовые пуловеры, зимой шерстяные, летом — хлопчатобумажные. И весь этот муж-живописец излучал нечто умилительно-ангельское и напоминал перистое облачко в лучах заходящего солнца.
Перистое облачко, что ты против огромной акулы? Плывешь себе над ней в небесах, ты, перистокучевое облачко, и никто не подумает, что и у тебя есть сердце. А вот у акулы сердце есть и, оказывается, еще какое...
У Ангелуса Туриана сердце было чувствительное и легкоранимое, из-за чего в тех самых кругах на него поглядывали немного свысока, но скорее сочувственно, чем пренебрежительно. В «Пещере» (шутливое название базельского кафе, где собирались художники, кафе в высшей степени буржуазного) о нем за глаза говорили: «Бедный, бедный Херувим!» Причем намекали не на денежные дела, а на его мягкотелость. И еще: «Если он и дальше будет таким паинькой, то Милое Создание разделается с ним за здорово живешь, все на ветер пустит».
Когда погожим воскресным днем парочка прогуливалась в Базеле по Среднему Рейнскому мосту, они, в своей незатейливой контрастности, напоминали картины французских примитивистов, что-нибудь в духе Бомбуа: он — весь розовый с ног до головы, она — в темном без единого проблеска. У Лулубэ были большие темно-синие глаза, сверкавшие, как антрацит, если на нее находило исступление во время боя быков или при игре на барабане, миловидное узкое лицо с аккуратным носиком, желтовато-охристая кожа, блестящие черные как смоль волосы, собранные на затылке в горделивый испанский узел и заколотые гребнем, привезенным из Севильи. Кроме того, она, на манер испанок, почти всегда ходила в черном, оставляя открытыми только алебастрово-белые чуть полноватые руки, которые она на вечеринках прикрывала мантильей, тоже испанской. Своими впечатляющими формами она напоминала знаменитую итальянскую кинозвезду, и потому базельские зубоскалы от искусства окрестили ее «Лулу-бриджидой».
Ангелус Туриан писал красиво, отдавая предпочтение светлым тонам. У него получались милые работы, среди которых попадались и трогательные композиции в духе примитива с осторожными вкраплениями элементов сюрреализма. Время от времени он пробовал себя в абстракциях и создавал полотна, которые, казалось, были выполнены мукой и ароматической солью для ванн нежнейших цветов. Его называли «сносным эпигоном, но без особых затей». У Лулубэ с затеями все было в порядке. Какой-то психопат-гомосексуалист, сноб с замашками авантюриста, затеявший шумный скандал вокруг своего перехода в католицизм, заморочил Лулубэ голову идеей «оказания милости животным». Наплел ей, что, мол, человек, созданный по образу и подобию Божьему и наделенный бессмертной душой, оказывает животному, этой «бездушной твари», величайшую милость, когда убивает ее: независимо от того, делает ли он это ради пропитания или просто ради забавы, устраивая себе из этого разнообразные развлечения — стрельбу по голубям, охоту на лис, бой быков. И Лулубэ, это Милое Создание, принялась как одержимая писать животных в момент оказания им сей убийственной милости, создавая жутковатые каприччос, к которым Херувим, при всей своей любви к жене, чувствовал в сердце глубокое отвращение. Полулюди-полузвери в постоянной борьбе с богоподобным убийцей. Летящие по небу голубки с девичьими головками умоляют неумелых горе-охотников целиться получше. (Иногда тут же на холсте были написаны их слова, как на старинных «Житиях святых».) Брошенные на камни мостовой задыхающиеся рыбы, сложив плавники точно руки, взывают к торговкам, прося поскорее разделать их на прилавке. Великолепный молодой черный бык устремляет на тореадора, похожего на чудовищного гигантского попугая, взгляд, полный сердечной благодарности только за то, что он всадил ему шпагу в загривок и кровь брызжет фонтаном.
Как-то раз, это было в конце пятидесятых годов — только что минуло десятилетие «гармоничного супружества этой художественной четы», — в один из невыносимо жарких июньских дней им пришлось торчать на корриде в Памплоне по милости Лулубэ, возжелавшей попасть сюда после того, как она прочла «Фиесту» Хемингуэя в дешевом издании (шесть или семь раз подряд, после чего, выучив ее почти наизусть, запустила в рейнские воды, загрязненные отходами химической промышленности, и долго еще твердила, что Хемингуэя зовут не Эрнест, а Эрнесто). Вокруг Туриана бесновалась толпа, охваченная массовым психозом, и ему вспомнились прочитанные им где-то слова знаменитого французского актера Жана-Луи Барро: