Сердце и камень
Шрифт:
— Как будто так.
— Конструировал что?
В низенькой отцовой хате чисто, уютно. Пахнет шальвией, пахнут чисто вымытые полы. Этот уют словно бы вливался в сердце. И не хотелось Федору возвращаться в разговоре к своей работе. Ответил коротко:
— Когда-то, давно — бомбы.
— А потом?
— Потом... Моя работа столкнулась близко с атомом.
И, чтобы не подумали о нем больше, чем он есть, добавил:
— Я, как бы вам?.. Ну, самый обычный инженер. Рядовой. Нас там немало...
— А чего же оставил работу? Не
— С ногами ухудшилось. Ездил лечиться. Не помогло. Так что — на пенсию... Ну, вот и потянуло в родное гнездо. Да и специальность моя устарела, отпала. Наука вперед бежит... На новую учебу сил нет.
— Как будто от этой вашей специальности была когда-нибудь польза, — глаза Василя влажно заблестели, уголки губ подернула ироническая усмешка.
— Была. И будет.
— Хорошее наследство останется потомкам...
— Ты хмельной, Василь. Хочешь ущипнуть мою совесть? Напрасно. Мы заботились о том, чтобы дочери твои и сын твой не пугались во сне. И чтобы хата твоя улыбалась окнами.
— Я не о том... Все мы... Наделали бомб и дальше делаем. Перемрем, а внуки и правнуки будут проклинать нас. Сколько в тех снарядах пота, мозолей! Утопить в море — вода станет вдвое солонее. А люди все новые мозоли натирают. И ждут, как вол обуха, беды. Молча ждут. Горе людям несет современная наука.
— Наука служит и добру!
Федор уже пожалел, что вообще дал себя впутать в этот разговор. Спросил что-то о соседях, но захмелевший Василь уже не слушал его. Размахивая своей единственной рукой, он говорил громко, как будто слушали его не трое людей, а целое собрание.
— Наука забирает сейчас больше половины того, что делает мозоль. Человек растет духовно, но мельчает физически. Это медленное физическое уничтожение. Двадцатый век безжалостно бьет механическим молотом в нежные литавры человеческого сердца.
Федор отметил про себя, что брат склонен к звонкой фразе.
— Когда-нибудь — а мне кажется, это время недалеко — люди утопят в море все бомбы.
Федор нащупал палки, встал из-за стола. Шершавые слова Василя удивили и опечалили его. И не потому, что он почувствовал в них хотя бы каплю правоты. Нет. Все его естество, весь здравый разум, сознание не на его стороне. И все же что-то нехорошее заронил Василь ему в душу. Верно говорил о нем дед Савочка! Вот и угадай, под каким он горшком прячет платок.
Федор остановился возле старого, засиженного мухами зеркала, под которым висели фотографии в новеньких рамках. Между многих знакомых лиц он увидел два, которых раньше встречать не приходилось: девушки щурились от солнца, улыбались ему. Их сходство и вместе с тем разница слишком бросались в глаза. Та, что слева, коротко остриженная — сияла дивной пышной красотой, была полна какого-то спокойствия и даже, пожалуй, торжественности. В глазах той, что справа, — лукавый смешок и в уголках губ — упрямство. Где-то он уже видел эти губы.
— Василя это девчата, племянницы твои. — Дед Лука протер рукавом стекло рамки.
Встали из-за стола и Павло с Василем. Павло — широкий в плечах, полный. Только полнота эта какая-то не здоровая.
Павел подошел к Федору, взял под руку. Вышли в сени. Здесь стоял крепкий запах махорки.
— Пойдем — апчхи! — покурим. Что-то мне всю дорогу чихалось.
— На здоровье, сто лет свиней пасти! — крикнул из хаты Василь, который еще допивал свою чарку.
Павло и Федор вышли во двор, на зеленую травку.
— Ну вот, и опять мы вместе... Пролетели годы, как птицы... — заговорил Турчин.
Федору почему-то показалось, что Павло избегает смотреть ему в глаза, — хочет и не решается что-то сказать.
— Отдыхай, читай книжки. Оно как-то тоскливо будет с непривычки, а дальше — свыкнешься. Удочки я тебе дам. Подыщешь тихую заводь. Ты как, топаешь понемногу?
— Врачи советуют ходить побольше. Говорят: может, еще и отойдут ноги.
— Тогда топай! Да заходи ко мне. А то мы сегодня и не поговорили толком. — Павло уже протянул руку, но почему-то, выплюнув цигарку, снова полез в карман. — Я тебе хотел написать, да все как-то... Еще и то — тебе это безразлично. То есть, о Марине хотел...
Последние слова Ударили Федора, как шальная пуля. «Марина... Что Павлу до нее? Откуда он знает? Правда, я когда-то знакомил Павла с нею. Но что он хочет сказать?» Федор потому и поехал сюда, в село, что был уверен: здесь он не встретится ни с нею, ни с воспоминаниями о ней. И вот...
Ему казалось, что все прошлое покрыто толстым крепким льдом забвения. И вот теперь вдруг лед тронулся, и река воспоминаний, быстрая, бурная, понесла его. И у него нет сил сопротивляться ей. Она несла его по порогам, корягам, перекатам... Но почему в памяти остались только они? Ведь были же и тихие плесы, и веселые, игривые струи?
Нет. Те, самые ранние, дни почти начисто стерлись из памяти. А ведь когда-то они с Мариной по одному билету проходили в кино, ловили наволочкой вьюнов в мелкой речушке. Она так и называлась — Вьюнница. И даже розга, которою их обоих угостил Маринкин отец Петро Юхимович Бобрусь за мокрую одежду и наволочку, вспоминается теперь без обиды. Может быть, потому, что в ту пору Петро Юхимович был отцом и ему, Федору, которого Бобрусь привел в свой дом с голодной дороги.
А потом несколько лет подряд Федор плыл по житейской реке в одиночестве.
И снова встреча с Маринкой... Нет, уже не Маринкой, а Мариной. Тогда он и познакомил ее с Павлом.
Федор не знал, что именно это знакомство, частые прогулки у реки уже втроем обернутся когда-то против него самого. Не подозревал он и того, что уже тогда Павло полюбил Марину.
В жизни не редкость, что парню полюбится невеста друга. Тот и сам невольно содействует этому своим постоянным восхищением любимой, бесконечными рассказами о ней. Только Павло никогда ни единым словом не обмолвился о своей любви ни Марине, ни Федору.