Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)
Шрифт:
Читая мои излияния, вы, конечно, уже решили, что сын ваш занят лишь удовольствиями, зря сорит деньгами и совершенно забыл, для чего приехал в столицу. Знайте же, что это не так. Развлечениям я уделил субботу и воскресенье, но уже днем в понедельник отправился по делам.
Господина Дезо я застал дома, однако он собирался уходить, и визит мой не доставил ему удовольствия. Но ваше письмо произвело на этого господина прямо-таки магическое действие. Лицо его подобрело, он снял шляпу и предложил мне сесть. Короткий экзамен, учиненный тут же, кажется, вполне его удовлетворил. Из слов г. Дезо я понял, что вы, дорогой папа, в оценке медицинского факультета были совершенно правы. В настоящее время он находится в полном упадке и студенты покидают его,
Вот видите, как хорошо!
Воодушевленный и ободренный, я немедленно по возвращении домой сел за это письмо.
Ну, кажется, все.
Впрочем, еще одно.
Дорогой папа, сообщите, пожалуйста, в какой связи у нас в Бордо упоминалось имя господина Марата? Дело в том, что Мейе все время твердит мне об этом человеке, одном из журналистов столицы. Я, правда, еще не читал ни строчки его писаний и, по чести говоря, не имею охоты этого делать, но Жюль буквально замучил меня с Маратом. Так вот, не напомните ли, почему это имя вертится в моей голове?..
Глава 2
Документ — единственный верный друг путешественника в историю.
Документ, как и вещь, сохраняет аромат прошлого.
Но если вещь — лишь немой свидетель, то документ — очевидец и рассказчик, страничка навечно ушедшего времени, не прочтя которую никогда его не поймешь и не восстановишь.
Я не могу пожаловаться на память. Даже сейчас отлично помню, что происходило более полустолетия назад, например, знаменитое наводнение 1774 года, а ведь мне-то тогда не исполнилось и двух лет! Я помню даже страх моей воспитательницы м-ль Мими и удовольствие, с которым пускал бумажные кораблики в бурном потоке, неожиданно пронесшемся вдоль нашей улицы. Нечего и говорить о событиях, которые были так близки моему сердцу и которые не потускнели в памяти за гранью нескольких десятилетий.
И, однако, я никогда не взялся бы за этот труд, если бы не сохранилось моих дневников и писем. Только в них черпаю я полную уверенность современника и участника великих дней революции. Только они позволяют отвлечься от нынешних убеждений и оценок моих и ясно представить, как понимал и думал я тогда, не будь же этого, все мои самые пылкие заверения не имели бы никакого веса перед лицом строгой и нелицеприятной матери-истории!..
И правда, мог ли бы я ныне так рассказать о моих первых днях пребывания в столице, как делают это письма мои, отосланные сразу, по свежим впечатлениям, под наплывом неподдельного юношеского энтузиазма?
Мог ли бы я сейчас так изложить начало моих раздумий о Марате?..
Марат… Отец ответил на мое письмо, и я сразу вспомнил все.
Были два обстоятельства, которые связывали имя Марата с Бордо.
В начале шестидесятых годов Марат был воспитателем детей весьма уважаемого в нашем городе г. Нерака. Отец хорошо знал этого господина. Поль Нерак придерживался крайне умеренных политических взглядов и позднее стал депутатом правого крыла Национального собрания.
Разумеется, всего этого я знать не мог, ибо в шестидесятые годы меня еще не было на свете.
Но о втором обстоятельстве я мог забыть только потому, что в то время для меня оно не имело никакого значения.
В 1785 году Бордоская академия объявила конкурс на литературную тему, и среди прочих из Парижа был прислан трактат некоего «доктора Марата» под заглавием «Похвала Монтескье». Трактат, конечно, премии не получил. Прежде всего, в глазах официальных лиц Монтескье был вовсе не той фигурой, чтобы похвалу ему следовало поощрять премией. Кроме того, академическое начальство заблаговременно устроило розыск относительно личности автора трактата, и розыск этот дал материалы, весьма неблагоприятные для г. Марата. Отец мой, близко знавший президента академии, проведал обо всем один из первых и вот что рассказывал у нас дома. Выяснилось, что «доктор Марат» — не кто иной, как бывший воспитатель детей г. Нерака. Теперь неудавшийся гувернер превратился в псевдоученого. Согласно отзывам из столицы, это был аферист, спекулирующий на науке. Он поносил заслуженных академиков, а сам старался протащить в науку какие-то бредовые теории и шарлатанские эксперименты. Кроме того, долгое время проживая в Англии, он будто бы занимался и там какими-то темными делами и спасся от каторги только поспешным бегством на континент!..
В то время, слыша отцовские разговоры за столом, я не вникал в них совершенно, но имя Марата отложилось в памяти.
Вот почему и теперь это необычное имя не давало мне покоя.
Однако, чтобы правильно было понято как предшествующее, так и последующее в этой повести, именно теперь пора сказать несколько слов о моем происхождении и о людях, которым я обязан жизнью.
Я родился и провел детские годы, как уже мог догадаться читатель, на родине Монтескье и Монтеня, в солнечном Бордо. Семья моя была очень состоятельной: отец, крупный арматор, вел торговые операции с иностранными государствами, имел солидный вклад в банке и один из лучших в городе домов. Это был человек с твердыми жизненными принципами, не злой, но и не безвольный, умевший подчинять себе других и всегда знавший, чего хочет. Я любил его, хотя и не во всем понимал. Зато мы с матерью глубоко понимали друг друга. От нее, пожалуй, я и унаследовал свою духовную организацию. С детских лет я оставался восторженным мечтателем, полным какой-то неосознанной любви к людям. Мне всегда хотелось чем-то помочь другим, как-то облегчить их горести и тяготы. Вероятно, именно поэтому я и избрал медицину делом своей жизни.
Мне могут возразить, что суждение это выглядит парадоксом: как же примирить повышенную впечатлительность с кровавыми операциями и какое отношение мечтательность имеет к рассечению трупов? Разве не должен медик, напротив, быть трезвым, расчетливым и холодным? Все это, конечно, так, и, уж если признаваться сразу, скажу, предвосхищая события, что на первых порах, едва приступив к практической медицине, я разочаровался в ней и даже ее возненавидел. И все же стал врачом, и, как считают многие, врачом неплохим, причем в первую очередь врачом-хирургом. Таков парадокс. Но разве не из парадоксов соткана вся наша жизнь? Просто любовь к людям оказалась во мне сильнее отвращения к крови. Так ведь случается иногда…
Мое домашнее воспитание было изысканным и не уступало дворянскому. У меня, как и у младшего брата Ива, имелись опытные наставники. Нас учили рисовать, петь и играть на клавесине. Я превосходно знал греческий и латынь, читал в оригиналах Плутарха и Тацита, учил наизусть стихи Овидия, Вергилия и Лукреция и чувствовал себя на короткой ноге с великими героями античности, понимая их не хуже, чем героев нашего национального эпоса. Вслед за французской литературой я обратился к иностранной, и вскоре Чосер и Шекспир стали для меня настольными книгами в равной степени, как творения Данте и Петрарки.
А в четырнадцать лет я познакомился с просветительной философией.
У отца была превосходная библиотека, и он никогда не прятал ключей от книжных шкафов: для наших занятий литература нужна была постоянно. В раннем возрасте я с восхищением смотрел на золоченые корешки фолиантов «Энциклопедии», потом стал рассматривать иллюстрации — именно тогда меня впервые поразили гравюры к статье «Хирургия» — и, наконец, обратился к текстам. Не все и не сразу оказалось понятным. К счастью, наш учитель, мэтр Девьенн, был сам в плену у новых веяний и с охотой удовлетворял мое любопытство; мало того, вскоре он стал приносить потрепанные томики Монтескье, Руссо, Вольтера, и передо мною раскрылся воистину новый мир!..