Сердце Пармы
Шрифт:
Но однажды вечером Улс вдруг по всей длине треснул со страшным грохотом, начал мяться и ломаться; ледяные поля вспучивались и лопались. Князь велел рубить плоты. Воодушевленные люди всю ночь работали при свете костров, время от времени останавливаясь и прислушиваясь, как шуршит, рокочет и хрустит ледоход. Наутро на плотах пустились вниз по течению.
Надо было, конечно, переждать первый вал, но терпение истощилось. Плоты плыли по вышедшей из берегов реке, ударялись о скалы и камни, вертелись на водоворотах, качались в порогах. Приходилось рубить лесные завалы, слегами ворошить ледовые заторы, лезть в воду, целыми днями на холодном ветру работать в насквозь мокрой одежде. Не обошлось без погибших, но теперь близость возвращения утроила силы.
Улс вынес плоты в Вишеру, по которой, сталкиваясь, плыли целые горы льда.
Уже в начале лета, отдохнув и оправившись, остатки отряда князя Михаила приближались к Чердыни. У Ветлана простились с Исуром, соликамцами и вятичами и отправились по тракту мимо Полюдовой горы. Михаил и Бурмот поднялись на ее вершину, постояли в молчании, среди белых, изъеденных временем камней. Глядя на волны пармы, синеющие до окоема, Михаил думал, что в страшной вогульской ночи его похода ему по-прежнему, хоть незаметно, но верно, светил огонек, зажженный здесь Полюдом. На этот огонек они и шли. Из расселины все так же торчал меч Полюда, уже заржавевший. Михаил подержался за рукоять, словно поздоровался. Бурмот отвернулся. Ему теперь нечем было здороваться.
Целая толпа высыпала к переправе из острожка и городища Чердыни. Михаил плыл через Колву, стоя на носу передней барки. Он держал хоругвь, тяжело качавшуюся на ветру. По алому полю серебряный медведь нес на спине книгу и крест.
Тиче среди встречавших не было. Она налетела на князя только в темных сенях терема, когда Михаил со своего крыльца простился с народом и закрыл за собой дверь. Волосы, руки, губы, шепот, тепло, слезы, смех — все это разом, как вихрь, охватило князя, и вдруг в груди так ударило сердце, что Михаил покачнулся. Ничего не видя, он держал Тиче в руках и тоже целовал, что-то бессвязно бормотал, чувствуя, как силы хлынули из него прочь, как кровь из вскрытых вен. Только сейчас, когда под его ладонями вздрагивали острые лопатки жены, когда ее груди двумя языками жара опалили его грудь даже сквозь кольчугу, когда уже никто не мог увидеть, как смялось его лицо в ранних морщинах, и он почувствовал, что вернулся, вернулся, вернулся. И будто грязь с тела, потекла с души чужая запекшаяся кровь, от которой он так страшно устал.
А потом было бледно-голубое северное лето, беззакатно лучившееся сквозь щели между ставен, которые были закрыты даже днем. И бревенчатые стены оплывали янтарной смолой от зноя любви, не имевшей конца, забывшей обо всем: о днях и ночах, о людях и нелюдях. И была сумасшедшая, яростно желанная, ненасытная, греховная и святая нагота жены, и буря ее разметанных волос, летящих рук и ног, яд окровавленных ведьмачьих губ, и кровь тех поцелуев на вкус была полна пьяных соков зацветающей земли, чья древняя сила огнем текла сквозь звонкое тело ламии. А когда Тиче задыхалась от густого звериного хрипа, Михаил видел ее счастливые, горящие во тьме глаза, и его слепил горячий блеск мокрых плеч. А если он сам валился в изнеможении, то Тиче бысстыдно и беспощадно сдавливала его душу своей жаждой и мукой и неведомой властью вновь возрождала его для любви.
И лишь потом, когда ревущее половодье схлынуло и смыло всю тяжесть былого, князь увидел детей — Матвея и Аннушку, — сходил на могилы Ивана-младенца и Васьки, отстоял молебен, разыскал вдов и сделал многое другое, чего от него как от князя ждали люди. А посреди лета к нему приперся разжиревший за зиму Данила Венец и показал грамотку, в которой великий князь Московский Иван повелевал доставить «полоненного вогулича Асыка» пред его светлые очи.
Асыку держали в погребе на цепи. Ухаживал за ним присланный Ионой монах. На Прокопьев день Михаил забрал у него ключ и вместе с Тиче пошел к погребу. Они спустились в сырую и холодную яму по склизким ступенькам приставной лестницы. Михаил держал в руке пучок лучин, мутно освещавших заплесневелые бревенчатые устои и балки. Асыка, навалясь на стену спиной, сидел на куче гнилой соломы. Его правую ногу охватывало ржавое кольцо, цепью соединенное с таким же кольцом на столбе. Асыка оброс, исхудал, но властные и суровые складки, рассекавшие лицо, рубцами обозначившие в красном полумраке его высокие скулы, говорили, что вогул не потерял ничего: ни страсти, ни силы, ни лютости. Тиче сзади схватила Михаила за локоть. Асыка из-под бровей глянул на вошедших. И тотчас, соприкоснувшись со взглядом вогула, Михаил почувствовал, будто паутина изморози оплетает и его, и Тиче. Михаил оглянулся на жену. Приоткрыв рот, Тиче смотрела на вогула черными, расширенными, неподвижными глазами. Михаил подтолкнул ее, словно спящую. Не сказав ни слова, Тиче развернулась и полезла вверх по лесенке.
Эта встреча оставила в душе князя тяжелую, холодную тревогу. И вновь припомнилось, как Тиче пять лет назад сбежала от него. Где она была? Где? Где?
— Михан…— ночью шептала Тиче. — Скажи мне, ты опять уходишь?..
— Я повезу Асыку в Москву, — признался князь.
— Не бросай меня, Михан… Я боюсь… Я очень боюсь одна… Ты не знаешь, как я жила, когда ты ходил на Пелым… Они все страшатся меня, избегают меня… Никто не навещал меня без тебя, никто со мной не говорил… Я ходила ночью на вежу и звала тебя, я хотела, чтобы зимняя вьюга донесла до тебя мою тоску через самые высокие горы… Но если бы я замерзла там, на юру, никто бы ко мне даже не прикоснулся… Ты один меня любишь, только ты меня не боишься… Даже дети меня оставили — мой сын пропадает с твоими гриднями, а моя дочь слушает сказки нянек в их закуте… Ты последний у меня, Михан… Не покидай меня…
— Я не могу не ехать, родная моя… Боюсь, Венец не довезет Асыку до Москвы, упустит, а княжий гнев падет на мою голову. Но я могу взять тебя с собой.
Они выплыли из Чердыни на двух больших барках. На первой — Михаил, Тиче, Калина и ратники. На второй-Асыка с Нятой, Венец и Ничейка, услужавший Венцу. Дьяк тащил с собой тюки нажитого добра. Пил, блудил, а — вишь ты! — мошну не забывал.
В Бондюге простояли день, отдыхали. Михаил и Тиче ходили к священной березе, у которой когда-то, давным-давно, тысячу лет назад, свела их судьба. Огромная береза могуче раскорячилась в небе и гудела под ветром, все еще зеленая, живая. Михаил вспомнил, как тогда, на празднике Возвращения Птиц, Тиче танцевала с ветками в руках, в шапочке с длинными, до колен, ушами… «На широких крыльях песни унесу вас в край преданий…»
Плыли дальше вверх по Каме, встречали купеческие расшивы, пыжи пермяков. Небо то хмурилось, то сияло. Древняя река неспешно шла сквозь парму, желтела отмелями, чернела омутами, подмывала обрывы, поила луга, расплеталась извилистыми протоками, старицами, и сплеталась вновь. Темным таежным урочищем проплыло устье Кельтьмы; остались позади облака мертвой мглы над Дымными болотами. Над водой на осыпающихся крутоярах наклонялись полуистлевшие идолы вымерших городищ; на вереях сквозь буреломы вдруг проглядывала круглая макушка могильного кургана; на плесах задолго до деревень начинало пахнуть дымом и слышался собачий лай.
Остановившись в Уросе, вдруг увидели, что снизу их догоняет татарская шибаса: перышком белел вдали парус, соломинками взблескивали весла. Дождались. Оказалось, это Исур решил присоединиться к каравану Михаила. Был Исур какой-то мрачный, отмалчивался. Уросский князь Мичкин сказал Михаилу, что на Верхней Каме, ожидая казанцев, переполошились вотяки и черемисы. От Уроса, на сваях стоявшего по колено в реке, три судна поплыли дальше, убегая от осени.
Лешан, Лупья, Весляна, Чикурья, Сейва, Порыш, Пыелка, Кужва… Кай-городок увидели издалека, и князь удивился, как быстро и основательно обстроился тороватый торговый люд. На взгорье стояла крепостица с тынами и башнями, уже распираемая изнутри толстобокими купецкими амбарами. Среди хором даже церковка была как репа — бочкастенькая, с пузатенькими главками. На рочах полно скотины; по берегам вверх брюхом лежат расшивы, пришедшие весной с товаром с низовий и теперь ждущие октябрьских паводков, чтобы укатиться обратно в Пермь Великую. У причалов торчал целый лесок мачт. Волок был выстлан бревнами, и рядом с ним громоздились огромные просмоленные вороты. И не подумаешь, что совсем недавно сидел здесь на берегу один-одинешенек леший Висел и свистел от скуки в камышовую дудку.