Сердце Пармы
Шрифт:
— Мысль твоя светлая, да руки твои одна в крови, другая в чужом кармане, — сказал Михаил.
— Когда и кровь, и карман моими станут, тогда я руки и приструню, — хищно улыбнулся Иван Васильевич. — Ну что, будешь мне добром крест целовать?
Михаил подумал.
— Буду, — равнодушно согласился он.
В тот же день Михаила расковали и перевели в палаты. Поначалу он отмывался, отсыпался, отъедался, грелся. Потом пришел со счетными книгами подмышкой государев дьяк Иван Охлопьев, сели решать княжеские дела. Великий князь оказался не только лют и честолюбив, но и жаден. Ясака с пермяков скостить он и не подумал, а новых повинностей положил столько, что и не продохнуть. Мало было ему ясачной пушнины — повелел весь торг
Всех крестьян, доныне вольных, великий князь обязал перевести в черносошные на оброк в свою пользу, Чердынскому князю дозволено было иметь лишь барщину.
— Чем же мне княжение кормить? — хмуро спросил Михаил.
Охлопьев змеино улыбнулся.
— Волен, чем хочешь.
— Земля у нас не щедрая. Новое тягло пермякам не поднять будет. Решил поссорить меня с моим народом?
Но великий князь и об этом подумал. Местным князьцам запрещено стало иметь свои дружины, а точнее, приказано собирать их и отправлять на Русь служить на порубежье. Тут князьцы поневоле задумаются, что им выгоднее: иметь войско или не иметь. Самому же Чердынскому князю было предписано набрать новую дружину, втрое большую прежней, и русскую к тому же. Дела делать вкупе с Соликамским воеводой, а не порознь, и платить землей: пусть множится под склонами северных гор русский пахотный люд. На вогулов самому не ходить, брать себе воевод от Москвы. Татар изгнать.
«Железное кольцо мне с ноги на шею переехало…» — подумал Михаил. Он вспоминал о словах великого князя. «Ни к чему мне благодарность потомков, — думал он. — За добро свои, кто рядом, должны кланяться…»
Принять присягу пермяка Иван Васильевич пожелал без шума, без толпы — в Благовещенском соборе, своей домовой церкви. Михаил ждал под дождем, на гульбище, пока великий князь закончит утреннее омовение и явится в храм.
Народу и вправду собралось немного: государево семейство, несколько князей и бояр, дьяки, воеводы. Службу вел сам митрополит Филипп. В храме горели пудовые свечи, огни сияли на лакированной резьбе иконостаса, на зерни шандалов, на чеканке окладов, на позолоте икон и риз. Пахло ладаном. Служба была величественна и благолепна, но Михаил почти ничего не слышал. Тоскливо, вопрошающе глядел он на огромные иконы Деисуса. Лики Феофана взирали страстно, требовательно: внемли божьей каре! Печально и раздумчиво, поверх голов, смотрели праздники Прохора-с-Городца. Только рублевские образа лучились тихой, умиротворяющей радостью, затмить которую не могли ни гневные тучи, ни горестные размышления.
«Великий князь Московский и прочая и прочая…— повторял про себя новый титул Ивана IV Михаил. — …Князь Пермский и Югорский… Югру-то ему кто подарил?»
К лицу сунулось массивное золотое распятие, и Михаил приложился к нему губами, закрепляя присягу. Золото обожгло, как перестывшее железо.
Последнюю ночь перед Чердынью Михаил ночевал в брошенной пермяцкой деревне на Русском воже. Десяток керку притулились под ногами высокого соснового бора. Михаил не боялся тьмы, не боялся мертвецов, которые полночью возвращаются в свое жилье, без иттармы неприкаянные, не боялся духов пармы, которую он отдал московитам.
Он проснулся от снежинок, которые сеялись сквозь белесо светившиеся щели меж заиндевевших бревен: за стенами мела первая метель больших холодов. Михаил шагал дальше, к Чердыни, по пустой белой дороге, над которой громоздились сизые узорные ельники. В лощине дорогу черной стрелой пересек ручей. Михаил присел напиться парящей ледяной воды родины. Все замерзло: леса, города, реки, — и человек замерзал ночью без огня, а вот не замерзал лесной кипун, и без того студеный…
С опушки, с выпасов открылась занесенная снегопадом Чердынь на холмах над Колвой. У Михаила заболела душа. Три уцелевшие башенки острога стояли, словно три царевны на острове из давней сказки. Михаил шел дальше по дороге, которая вела к воротам Спасской башни. Следов на дороге не было.
В одной из башен кто-то жил. Из окошка торчала долбленая труба дымохода пермяцкой печки-чувала. Из трубы лоскутьями на ветру срывался легкий дымок Михаил поднялся на вал и прошел сквозь башню, мимо сорванных Спасских ворот — будто бы стены крепости, незримые, стояли перед ним по-прежнему.
У входа в жилую башню на чурбаке сидел без шапки Калина и топором щепил лучину из полена.
— Здравствуй, князь, — весело сказал он.
— Я не князь, — ответил Михаил.
Глава 26
Горе княжения
Этой весной княжичу Матвею исполнилось двенадцать лет, и отныне он решил жить своим умом. Летом по Колве, как паводковая вода, докатилась до Дия страшная весть о разгроме пермяков под Искором. Матвей случайно подслушал, как дийский шаман нашептывал в керку старшине: почто нам княжьи дети? Отец в полоне, мать-ведьма сбежала… не навлечь бы на Дий беды от московитов… Ночью Матвей забрал с берега чью-то лодку и в одиночестве уплыл в Покчу, в стан князя Федора Пестрого.
Матвей жалел мать, любил ее страстно и зло, стеснялся своей любви, дерзил матери, но кидался на всякого, кто называл ее ведьмой и ламией. Рослый и крепкий, гневливый, в бешенстве по-матерински дичавший, он кулаками, камнями и палками разбивал обидчикам лица, ломал пальцы, прошибал головы. Мальчишки-ровня и отроки постарше Матвея боялись и ненавидели. А с отцом у Матвея любви не получилось. Между ними всегда стояла незримая стена отчуждения, тонким ледком затянувшая глаза князя.
В Искоре Матвей Пестрого не застал. Князь ушел в Покчу, объявленную им новой столицей Пермской земли. А Покчи Матвей не узнал. Куда-то делась, словно провалилась под землю, подобно городищам Чуди Белоглазой, ветхая крепостица князя Сойгата. На ее месте стоял русский острог с частоколами на валах, с приземистыми островерхими башнями, с новыми избами за тыном. Приглядевшись, Матвей понял, откуда все это взялось: и валы были старые, лишь подсыпанные поверху; и новые светлые бревна заплотов перемежались старыми серыми кольями; и на башенных венцах темнели зарубки от тех времен, когда эти венцы были стенами покчинских керку. Вместо обширного покчинского посада вокруг русского острога раскинулся горелый пустырь с головнями и ямами. Только через маленькую Кемзелку перекинули на сваях новый мост.
Княжич прошел прямо к дому Пестрого, обеими руками яростно оттолкнул с дороги стражника, поднялся в горницу. Пестрый дремал на лавке, укрывшись овчиной. Он привстал и хмуро поглядел на мальчишку.
— Ты кто? — спросил он.
— Князь.
Пестрый сразу все понял.
— Коли князь, значит, воин. А коли воин, живи в гриднице, — сказал он и повалился обратно.
Матвей стал жить в гриднице, заняв лучшее место, место сотника — у чувала. Его не решились прогнать.
В Покче стояла новая пермская дружина. Ратники — и молодые парни, и дюжие мужики, и почти старики с лысиной под шеломом — попробовали приручить нелюдимого княжича, сделать его кутенком для веселья, мальчиком на побегушках или, оказывая уважение, ратным отроком, — ничего не вышло.
Однажды угрюмый мужик, которого все побаивались, вологодский десятник Никита Бархат, вернувшись из караула злой и промокший, сел на свои нары, стащил сырые сапоги и швырнул их Матвею: просуши. Княжич пнул сапоги обратно.
— Ну, щ-щенок, — сказал Бархат, — отцу рога отшибли и тебе…
Он не успел договорить — Матвей перелетел гридницу и сразу ударил Бархата в зубы. Никите на плечи навалился сзади молодой ратник Вольга — чтобы Бархат не выдернул меч.
— Жди, и тебя на цепь посадят, — стряхивая Вольгу и вытирая кровь с усов, сказал Матвею Бархат.