Сердце-зверь
Шрифт:
После окончания войны у фрау Маргит не было денег, чтобы вернуться в Пешт. А потом закрыли границу. «Я только попала бы на заметку, вздумай я хотя бы попробовать вернуться в Пешт, — говорила фрау Маргит. — Патер Лукач сказал тогда, мол, Иисус тоже не имеет дома». Фрау Маргит попыталась улыбнуться, но глаза не послушались и не улыбнулись, когда она сказала: «Я тут хорошо устроилась, а в Пеште меня никто уже не ждет».
По-немецки фрау Маргит говорила растягивая слова. Иногда я думала: вот сейчас, сейчас она запоет. Но для этого у нее были слишком холодные глаза.
О том, что привело их с сестрой в этот город, фрау Маргит никогда не рассказывала. Только о том, как в этот город вошли «можики», то есть русские солдаты, как они ходили по домам и везде забирали наручные часы. «Можик» подносил руку с часами к уху, прислушивался и смеялся. Определять время по часам они не умели. И не знали, что
«И каждые два-три дня, — говорила она, — кто-нибудь совал голову в унитаз, тут, в ванной, а другой спускал воду. Это они мыли голову. А немецкие солдаты были просто душки». Лицо фрау Маргит так смягчалось, что на нем даже проступал отсвет былой девичьей красы.
Фрау Маргит каждый день ходила в церковь. Перед тем как приступить к еде, она, подойдя к стене и отвернувшись, поднимала кверху лицо с вытянутыми губами. Шептала что-то по-венгерски и лобызала железного Иисуса на стене. До лица распятого Иисуса ей было не дотянуться. И она целовала его на венгерский лад — в то место живота, которое прикрыто набедренным платом. Плат как раз там был завязан узлом, так что, лобызая его, фрау Маргит не тыкалась носом в стену.
Только разъярившись на картошку, которую ей приходилось чистить, и швыряя ею в стену, фрау Маргит забывала о своем Иисусе и ругалась по-венгерски. Когда же сваренная картошка стояла на столе, фрау Маргит лобызала Иисуса в то место, которое прикрывал плат, — искупала свою ругань.
Каждый понедельник в дверь фрау Маргит стучался церковный служка — три коротких удара; дверь я чуть приоткрывалась, и в эту щель он просовывал мешочек муки, белый плат с вышитой золотыми и серебряными нитками чашей в центре, и большой поднос. Избавившись от своей ноши, служка кланялся, и фрау Маргит закрывала дверь.
Фрау Маргит замешивала на воде тесто для облаток, потом раскатывала его по всему столу — слой получался тонкий, как колготки-паутинки. Затем с помощью жестяного кольца она вырезала из теста кружочки — облатки. Остатки теста раскладывала на газете. Когда на столе высыхали облатки, а на газете остатки, фрау Маргит ряд за рядом и слой за слоем раскладывала облатки на большом подносе. Сверху накрывала всё белым платом, следя за тем, чтобы чаша пришлась посередке. Поднос с облатками стоял на столе точно детский гробик. Высохшие остатки теста фрау Маргит смахивала в старую жестяную банку из-под печенья.
Поднос под белым платом фрау Маргит относила в церковь, патеру Лукачу. Перед тем как выйти с облатками на улицу, она перерывала весь дом, отыскивая свой черный головной платок. «Я изучать, где, а fene [1] , может быть эта тряпка», — говорила фрау Маргит.
Жестянку из-под печенья она, когда читала газету, взятую у фрау Грауберг, или свой молитвенник, ставила поближе, под левую руку. Читала и, не глядя, запускала руку в жестянку и хрустела остатками от облаток.
1
Черт побери (венг.).
Если фрау Маргит случалось не в меру начитаться и налакомиться отходами облаточного производства, в желудке у нее разливалась такая святость, что, приступая к чистке картошки, фрау Маргит рыгала — и ругалась еще крепче. А для меня, с тех пор как я познакомилась с фрау Маргит, святость сделалась чем-то сухим и белым, хрустящим на зубах, после чего рыгают и изрыгают брань.
Иисуса своего фрау Маргит прикупила во время одной из поездок в августе с паломниками, наспех, по пути от автобуса к паперти храма, которому приехала поклониться. Иисуса вытащили из мешка, набитого распятыми Иисусами. Иисус, которого она лобызала, был изделием из отходов фабричного производства жестяных баранов и товаром, которым в свободные дни приторговывал по деревням некий умелец, работавший сутки через трое. Праведного в этом Иисусе на стене только и было что краденая жесть и обман государства.
Как и любой Иисус в мешке, этот тоже на другой день после странствия по святым местам обратился в деньги, брошенные на стол и пропитые в кабаке.
Окно в комнате фрау Маргит выходило во внутренний двор. Там росли три высокие липы, а под ними был садик размером с небольшую комнату, запущенный, со сломанным деревцем — буксом — и густой травой. На первом этаже жили фрау Грауберг с внучком и господин Фейерабенд, старик с черными усами. Он часто сидел на стуле у дверей своей
Окно моей комнаты смотрело на улицу. Проходить в комнату надо было через комнату фрау Маргит. Принимать гостей было запрещено.
Курт наведывался ко мне каждую неделю, и каждый раз фрау Маргит потом четыре дня казнила меня презрением. Не здоровалась, вообще ни слова не говорила. А когда она опять начинала здороваться и разговаривать, до следующего приезда Курта оставалось всего два дня.
И каждый раз после четырехдневного негодующего молчания фрау Маргит первым делом объявляла: «Я не желать иметь в моем доме kurva [2] ». А еще фрау Маргит сказала мне буквально то же, что капитан Пжеле: «Если женщина и мужчина имеют что дать друг другу, они ложатся в постель. Если ты не ложишься в кровать с этим Куртом, значит, у вас ideoda [3] , только и всего. Нечего дать друг другу — значит, нечего и терять, если перестанете встречаться. Найди себе кого-нибудь другого, рыжие — они все gazember [4] . Этот Курт с виду сущий шалопай, он не кавалер».
2
Шлюха (венг.).
3
То да сё (венг.); зд.: ничего серьезного.
4
Недостойный человек (венг.).
Курту очень не нравилась Тереза.
— Ей нельзя доверять, — сказал он и пристукнул по столу перевязанной рукой.
У Курта был расплющен большой палец, ему прямо на руку упала железная балка.
— Работяга один уронил мне на руку, — объяснил Курт. — Намеренно. Пошла кровь. И я слизывал кровь, языком слизывал, чтобы не затекла в рукав.
Курт выпил уже полчашки. Я обожгла язык и пока не пила.
— Больно уж ты впечатлительная, — сказал Курт. — Они бросили меня одного, с разбитой рукой-то, столпились возле канавы и глазели, как кровь хлещет. А глаза у всех как у ворюг. Я испугался: что, если они уже неспособны соображать? Увидят кровь и набросятся. Набросятся и высосут из меня всю кровь. А потом окажется, никто не пил. Будут молчать, как земля молчит, которая почему-то их носит. Ну я и стал поскорей зализывать рану — глотал кровь и глотал. Сплюнуть не решался. И вдруг — как накатило на меня, и я давай орать. Так разорался, аж в ушах зазвенело. Их всех под суд отдать надо, орал я. Они давно перестали быть людьми, на них посмотришь — с души воротит, потому что они лакают кровищу, как пьяница водку. И весь их поселок, орал я, настоящая коровья задница. Вечером они забиваются в эту грязную дыру, а наутро вылезают, только чтобы налакаться крови. «И детей своих вы сушеными хвостами коровьими заманиваете на бойню, лезете к вашим детям с поцелуями, а у самих-то губы в крови вымазаны. Пусть небо обрушится на ваши головы и пришибет вас насмерть!» — вот так я орал. Они отвернулись, глаза прячут, а у самих глаза блестят от жажды. И никто ни гу-гу, молчали, точно стадо, покорные своей гнусной привычке. Я пошел по цехам, искал марлю, чтобы перевязать палец. В аптечке первой помощи только и нашел добра — чьи-то старые очки, сигареты, спички и почему-то галстук. Ну, в своем плаще, в кармане, отыскал платок, замотал палец, а сверху еще и этим галстуком закрутил.