Сердце
Шрифт:
Я не слишком много рассказывал им о своей родине. В частности я ничего не говорил о недавнем происшествии. У меня появлялось особое неприятное чувство даже тогда, когда у меня случайно мелькала одна мысль об этом. Я старался по возможности слушать рассказы хозяйки. Однако та на это не шла. Она стремилась, воспользовавшись чем-нибудь, узнать, как обстоят дела у меня на родине. В конце концов я рассказал им всё. Когда я заявил, что больше уже не поеду к себе домой, что если и поеду — делать мне там нечего, что у меня там всего только и осталось, что могилы отца с матерью, мать, повидимому, сильно разволновалась, дочь же заплакала. Я подумал, что хорошо сделал, рассказав
Узнав всё обо мне, хозяйка сделала такой вид, что, мол, только не говорит словами, как оправдались её предположения. После этого она стала обращаться со мной, как с молодым родственником. Я не сердился на это. Мне это было скорее даже приятно. Только за это время у меня снова пробудилась подозрительность.
Мои подозрения ж хозяйке начались с самых мелких обстоятельств. Но по мере того, как эти мелкие факты нагромождались друг на друга, моя подозрительность постепенно пускала корни. Неожиданно для себя у меня появилась мысль, не старается ли мать сблизить меня со своей дочерью потому же, почему это делал дядя. И люди, которые до этого момента казались мне любезными и милыми, теперь стали представляться мне хитрыми интриганами. Я с горечью кусал себе губы.
С самого начала хозяйка заявила, что она берёт жильца потому, что им обеим скучно, и я полагал, что это так и есть. И после того как мы познакомились ближе, и она порассказала мне многое о себе, ничего не противоречило этим её словам. Однако её средства были вовсе невелики, и с точки зрения выгоды особенное сближение со мною отнюдь не было бы для них бесполезным.
Я снова стал остерегаться. Но какой смысл было остерегаться матери, в то же самое время питая к дочери любовь? Я сам над собою смеялся. „Глупец“ — бранил я себя самого.
Однако это одно противоречие, как бы глупо оно ни было, ещё не доставляло мне особенных страданий. Моя тревога началась в тот момент, когда я стал подозревать, не является ли и дочь такой же интриганкой, как мать. Когда я думал о том, что обе они действуют сообща за моей спиной, мне сразу же становилось невыносимо больно. И мне не только было тяжело и неприятно, но моё настроение близилось в эти минуты к полному отчаянию. Всё же я крепко верил в девушку. В результате, стоя на полпути от веры к колебаниям, я утратил всякую способность что-либо предпринять. И то и другое было для меня всего только предположением, и в тоже время и то и другое было для меня полной истиной.
Я попрежнему ходил в университет, но лекции людей, стоявших на кафедре, как будто доносились до меня откуда-то издали. Так же было и с занятиями. Печатные буквы, проникающие в мои глаза, не доходили до моего сердца, исчезали как дым. Сверх того я сделался молчалив. Двое-трое моих товарищей истолковали это так, будто я предаюсь мрачным размышлениям, и говорили в этом смысле обо мне и другим. Я не стремился опровергнуть это толкование. Наоборот, я был рад тому, что люди сами преподносят мне удобную маску. Но по временам мне это было неприятно, и случалось, я поражал их резким переходом от мрачной подавленности к возбуждённой весёлости.
В нашем доме очень редко бывали посторонние. Родственников у хозяйки было немного. К барышне изредка приходили школьные подруги, но они обыкновенно разговаривали при этом так тихо, что не понять было, есть ли кто-нибудь там или нет. Я не замечал, чтобы это делалось из стеснения передо мной. Приходившие ко мне приятели также не принадлежали к числу буйных, но ни один из них всё же особенно не стеснялся
Однако всё это я припомнил так, кстати, и по существу всё это совершенно неважно. Одно лишь необходимо отметить: раз как-то не то в средней комнате, не то в комнате девушки послышался мужской голос. При этом человек, в отличие от моих гостей, говорил очень тихо, так что я совершенно не мог понять, о чём идёт речь. Чем более непонятным становилось мне это, тем всё сильнее возбуждались мои нервы. Я не мог усидеть на месте. Кто это — родственник или просто знакомый? Молодой, старый? Сидя на месте, я узнать, конечно, этого не мог; но и встать, открыть раздвижную перегородку и взглянуть тоже неудобно было.
Нервы мои не просто дрожали, но ходили по мне волнами. Когда гость ушёл, я спросил, кто это был. Ответ матери и дочери был очень коротким. У меня появился крайне неудовлетворённый вид, но я не смел расспрашивать дальше, чтоб дойти до полного удовлетворения. Я не имел на это права. На моём лице отразились смешанные чувства — сдержанности, которая получилась у меня в результате воспитания, требовавшего ценить собственное достоинство, и любопытства, борющегося с этой сдержанностью. Обе они рассмеялись. Рассмеялись ли они не в насмешку надо мною, а из дружеского расположения, или же стремились только показать мне это расположение, я настолько утратил тогда спокойствие, что не мог этого сейчас же, сидя на месте, решить. И когда всё кончилось, я всё время повторял в душе: „Да, меня одурачили! Разве меня не одурачили?“
Я был совершенно свободен. Я был в таком положении, что мне не было надобности спрашивать у кого-нибудь разрешения, например, на то, продолжать ли учение или прервать его на середине, где поселиться, на ком жениться. У меня несколько раз созревало решение заговорить с хозяйкой о женитьбе на её дочери. Но каждый раз меня охватывали колебания и кончалось тем, что я ничего не говорил.
И не потому, чтобы я боялся, что мне откажут. Хотя я и не знал, какое направление примет моя судьба в случае отказа, всё же у меня хватило бы мужества пойти на это, потому что в этом случае родилась бы возможность стать в иное положение и зажить в мире по-новому. Мне было неприятно, что меня как будто бы приманили. Попасть в руки других было для меня хуже всего. Обманутый дядей, я решил, что в будущем, чтобы ни случилось, но обману я не поддамся.
Видя, что я покупаю одни только книги, хозяйка посоветовала мне сшить себе костюм. В самом деле, у меня ничего не было другого, кроме тех одежд из бумажной материи, что заготовлены были ещё дома, в деревне. В те времена студенты ещё не носили льняных тканей. Среди моих товарищей был один из иокогамских купцов, и семья его жила довольно роскошно. Как-то раз ему прислали из дому шёлковую рубашку. При виде этого все товарищи подняли его на-смех. Тот не знал, куда деваться от стыда, всячески оправдывался и, швырнув рубашку на дно корзины, перестал её носить. Однако к нему собиралось много народу, и ему насильно надевали эту рубашку. К несчастью, на рубашке завелись насекомые и, приятель воспользовавшись этим счастливым для него обстоятельством, скрутил пресловутую рубашку в трубку и, выйдя как-то на прогулку, бросил её в большой канал. Я гулял тогда вместе с ним и, стоя на мосту, со смехом наблюдал за действиями приятеля, — во мне тогда не было и мысли, что этого делать не стоило бы.