Серебряный век фантастики (сборник)
Шрифт:
— И все-таки ты пошел?
— Дочитал — и пошел.
— Ох, и легко же у тебя все выходит… Но кто-то не пошел?
— Естественно.
— И много таких?
Джабжа слегка пожал плечами:
— Кроме тебя, в Егерхауэне трое. И все знают. У нас тут четверо. И тоже все знают. Ведь все-таки «Овератор» нес колоссальное Знание. Его надо было взять и покрутить так и эдак — посмотреть, какой из него может получиться прок.
— Эксперимент на человеке.
— Зато какой эксперимент! И ты отказался бы?
— Я поставил бы
— Ага! Вот мы и дошли до истины — на себе. На деле так и оказалось — каждый решил поставить его на себе. Читал ведь, наверное, у себя на буе всякую беллетристику про Последнюю Мировую, и все такое? Помнишь: выходит командир перед строем и говорит: это нужно, но это — верная смерть. Кто? И вот выходят: первый, второй, третий, а там сразу трое, четверо, семеро, и вот все остальные делают шаг вперед — и снова перед комиссаром одна шеренга. У вас в такой шеренге — трое. У нас — четверо. Где-то, может, и никого. А где-то — тысячи, миллионы.
— Тогда надо было выбрать из них некоторых.
— Некоторых? Любопытно. Каких же это — некоторых? Кто взял бы на себя — выбрать Лакоста, а мне сказать: ты, братец, не годишься! Или наоборот. В том-то и дело, что в этом строю все были равны, слабых не было. В истории человечества наступали моменты, когда люди, все до одного, уже что-то умели. Вот они все — абсолютно все — стали ходить на двух ногах. А вот все начали разговаривать. Все, но с переменным успехом, потопали по ступеням цивилизации. И вот наступил момент, когда все люди на Земле стали членами коммунистического общества. И дело тут не в общественной формации — изнутри человек стал другим. Словно его из нового материала делать стали. Вот и пришли мы к тому, что для эксперимента Эрбера годились все.
— Все это общие рассуждения, — прервал я его. — Я-то живу с этими тремя, мне виднее. Не говоря о том, что я не допустил бы к сведениям женщин и детей, я бы еще посмотрел и на Элефантуса, и на Патери Пата…
— Насчет женщин и детей это ты брось. Детям никто ничего не сообщает, обращаться в Комитет можно только после шестнадцати лет, это уже не детский возраст. А женщины посильнее нас с тобой. Что же касается доктора Элиа и твоего Пата, то ты, братец, хоть с ними и живешь почти под одной крышей, а смотришь на них только со своей колокольни. Ты совсем недавно узнал об «Овераторе», а для них это — давно пережитое. У них, может, пострашнее теперь заботы. Так что ты приглядись к ним, подумай.
— И все-таки это негуманно, Джабжа…
— Негуманно… — он пожевал губами: гуманно или негуманно? Слово и в самом деле удивительно годилось для пережевыванья и от многократного повторения стремительно теряло свой смысл. — Ну, ладно, совершим еще один экскурс в Последнюю Мировую. Представь себе, что человек вылезает из окопа и становится под пулеметную очередь. Это как?
— Если этого требовало…
— Ты не крути. По отношению к нему самому — это как, гуманно?
— Куда уж!
— Вот и я так думаю. А он, между прочим, из окопа все-таки вылезает и закрывает вражеский пулемет — собой. Так что давай кончим о гуманизме. Сейчас человечество оказалось перед теоремой. Дано — Знание. Требуется доказать — нужно ли это знание людям? И нет другого доказательства, как вынести все это на своих плечах. Донести до самого последнего, скинуть к чертовой матери и сказать…
— Не нужно! — крикнул я.
— Ишь как скоро. Эксперимент все еще идет. И остановить его нельзя, пока жив на Земле хоть один человек нашего поколения.
— Ты же сам сказал, что могут не все знать. Так что не все поколение.
— Нет, брат, именно поколение. Помнишь — поколение первой революции, гражданской войны, освоения космоса. И не важно, сколько там в процентах шло под красным флагом, носило шинель, летало в межпланетных кораблях. Важно, что были такие поколения. А иначе — как их различать? По годам? Отсчитал два десятка, и готовое поколение? Нет, брат. Поколения, прости ты меня за громкие слова, по подвигам отмечают. А подвиг — это попросту, по-человечески, — когда до смерти страшно и трудно, и все равно делаешь. Не знаю, как там в истории нас будут величать, но мы, по-моему, имеем право на то, чтобы считаться поколением.
Я посмотрел на него — кто его знает, может, они тут умели держать себя в руках, но как-то не вязалась его простодушная рожа со словом «подвиг».
Мы оба поднялись.
— Ну, я поехал.
Мы вышли на площадку. Два мобиля — один тяжелый, набитый роботами и всяким снаряжением, а другой желтый, одноместный дежурили у двери.
Джабжа подал мне ручищу, поросшую рыжей шерстью, выдохнул мощную струю теплого воздуха и сказал:
— Вот что… Когда твое восхищение Егерхауэном дойдет до предела, вызывай Хижину, мобиль и лети сюда. Салют, Рамон.
— Салют, Джошуа.
— Джабжа, — сказал он и расплылся. — Джа-бжа.
Я забрался в машину. Мои лыжи лежали на полу. Мир был желт и чист, словно я сидел в банке с медом и смотрел из нее на оседающие подо мной горы. Хижины уже не было видно — ее скрыли облака.
— Я не опоздал? — спросил я просто потому, что ничего другого не догадался придумать, пока летел.
— Нет, — сказала она и направилась к веранде, на которую подавалась еда.
Я пошел следом, полагая, что двойной завтрак — не столь суровая расплата за беспутно проведенные полсуток.
Я старательно запихивал в себя все, что имел глупость заказать десять дней назад.
Сана пристально смотрела на меня:
— Тебе нездоровится?
— Что ты. Просто я уже перекусил там.
— Тогда не будем терять времени, — сказала она, поднимаясь. — Я ведь тоже уже позавтракала.
Я прекрасно понимал, что это неправда.
— А мне нравится, — упрямо сказал я и продолжал давиться какой-то гнусной рыбой.