Серебряный век: невыдуманные истории
Шрифт:
Если любишь и ценишь кого-либо из друзей, то всегда бывает больно за них, когда они теряют душевное равновесие.
Столкновение Есенина и Пастернака произошло в кафе поэтов «Домино», принадлежащем Всероссийскому Союзу поэтов (СОПО) [6] . Точно дату не помню, но, по моим вычислениям, это было в период с декабря 1920 по февраль 1921 года.
В двадцатых годах в этом кафе происходили почти ежедневно выступления поэтов, как по заранее составленной правлением Союза программе, так и экспромтом.
6
Помещалось
Причину столкновения, вернее, повод, из-за которого оно произошло, я не знаю, так как вошел в кафе в момент, когда ссора была в разгаре.
Оба поэта были возбуждены, но держались корректно, по видимости, не желая «раздувать пожара», но «пожар» все же разгорелся как бы помимо их воли.
Зрительно я очень хорошо помню и фигуру Есенина и его насупившееся лицо, гневно сверкающие глаза Пастернака и какую-то необычную для него растерянность, явно вызванную отвращением ко всяким столкновениям, да еще вдобавок публичным. Чувствовалось, что ему очень хочется махнуть рукой на все и уйти со «спортивной площадки», на которой он оказался случайно и не по своей воле.
Увидев эту сцену, я так растерялся, что не мог произнести ни слова.
Первую фразу, которую я услышал, сказал Есенин, хмуро глядя на Пастернака:
– Ваши стихи косноязычны. Их никто не понимает. Народ вас не признает никогда!
Пастернак с утрированной вежливостью, оттеняющей язвительность, ответил:
– Если бы вы были немного более образованны, то вы знали бы о том, как опасно играть со словом «народ». Был такой писатель Кукольник, о котором вы, может быть, и не слышали. Ему тоже казалось, что он – знаменитость, признанная народом. И что же оказалось?
– Не волнуйтесь, – ответил Есенин. – О Кукольнике я знаю не меньше, чем вы. Но я знаю также и то, что наши потомки будут говорить: «Пастернак? Поэт? Не знаем, а вот траву пастернак знаем и очень любим».
Вокруг Есенина и Пастернака стала собираться публика. Но тут подошел дежуривший в этот день в Союзе молодой поэт Матвей Ройзман и со свойственной ему дипломатичностью развел их в разные стороны.
Есть «любители поэзии», которые, находя у какого-нибудь поэта большое количество черновиков одного стихотворения, делают вывод: «Поэт много работал над стихом. Блеска и выразительности он достиг благодаря упорному труду».
Когда же они удостоверяются, что стихотворение написано сразу и без единой помарки (как, например, «Скажи мне, ветка Палестины»), то у них готова другая формула: «Все гениальное рождается без всякого труда».
Почти на моих глазах Есенин написал стихотворение «Песнь о хлебе» и прочел его мне наизусть, держа в руке лист бумаги с еще не высохшими чернилами.
В этом стихотворении не было ни одной помарки, и оно никогда не исправлялось.
Можно ли сделать из этого вывод, что Есенин всегда писал стихи «молниеносно», без единой помарки и, следовательно, никогда не работал над стихом?
Этот вывод не сделает никто. Разве только тот, кто считает непреложной истиной, что «все гениальное рождается без всякого труда».
Нет такого поэта, если он действительно поэт, который пишет по готовому рецепту, составленному им самим или кем-нибудь другим.
(Я говорю, разумеется, о настоящем творчестве, а не механическом, которое, увы, всегда существовало и, очевидно, долго будет существовать.)
У Есенина много стихов, которые он написал «на едином дыхании», как «Песнь о хлебе», и много таких, над которыми он работал до изнеможения. Но те и другие были рождены в порыве вдохновения, и все это потому, что он не мог их не написать. Они были в его душе и требовали выхода.
Означает ли это, что у Есенина не было ни одного стихотворения, созданного механически? Отнюдь нет, ибо не часто найдешь такого поэта, который никогда не прибегал бы к механическому способу писания стихов.
Я считаю, что стихи можно разделить на две категории. Первая – это стихи, которые поэт не мог не написать. Вторая – это стихи, которые поэт мог бы и не писать.
Говоря о творчестве Есенина, я отвечаю читателям, которые после его смерти просили меня рассказать, как он работал над своими стихами.
«Ключи» от тайны обаяния и успеха его поэзии находятся не в шкатулке формул, а в единстве дыхания поэта с дыханием своего народа.
После долгой разлуки при встрече с Есениным и Мариенгофом не было сказано ни одного слова о моем выходе из группы имажинистов. Радость встречи была так велика, что никому из нас не приходило в голову возвращаться к прошлому и обсуждать причины моего разрыва с имажинистами.
Разумеется, мы читали друг другу свои стихи. Мариенгоф любил только «острые блюда» в стихах. У Есенина был более широкий взгляд на искусство. Любовь к поэзии у Есенина была врожденной, если так можно выразиться. Он необычайно тонко чувствовал, когда стихотворение настоящее, идущее из глубины души, и когда оно «искусственное», надуманное.
Как талантливый композитор не может перенести не только фальшивой ноты, режущей ухо, но и «внутренней фальши», хорошо задрапированной высокой техникой, так и Есенин чувствовал, как никто, малейшее фальшивое звучание. С ним было очень легко и радостно не теоретизировать о стихах, а просто слушать его поэзию и читать ему свое.
Однажды Есенин заговорил об издании моих стихов. Мы сидели за кофе в одной из «тайных столовых» (их было немного, и они тоже составляли «исключение» вроде книжных магазинов, с той разницей, что магазины существовали с разрешения Моссовета, а «тайные столовые» без всякого разрешения, вопреки закону).
В двадцатых годах было еще много «барских квартир», или совсем не уплотненных, или формально уплотненных, а по существу единоличных. В них открывали столовые или «дамы общества», или просто «предприимчивые особы». Они покупали на частном рынке хорошие продукты и готовили дорогие обеды для знакомых и полузнакомых посетителей. Все шло до поры до времени гладко, но иногда спокойствие барской квартиры нарушалось «налетом» милиции, составлялся протокол. Записывались фамилии посетителей, иногда вылавливались «подозрительные лица», потом все утихомиривалось, и перепуганные «дамы» и «особы» снова приходили в себя и продолжали свою незаконную деятельность. Столовая, в которой мы сидели с Есениным, была его излюбленной, так как находилась на Никитской улице, наискосок от магазина. Есенин приступил к разговору сразу и неожиданно: