Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
Шрифт:
В годы 1908–1915 он был одним из наиболее частых посетителей дома композитора Скрябина – моего личного друга. Мы там встречались чуть ли не ежедневно. Из символической группы он был одним из „музыкальных“ ее представителей: очень любил музыку вообще, скрябинскую в частности, тонко в ней разбирался» (Л. Сабанеев. Воспоминания о России).
«Что Ю. Балтрушайтис истинный поэт, это чувствуешь сразу, прочтя два-три его стихотворения. Но странное дело: в то же время чувствуешь, что его первая книга должна быть и его единственной книгой. Балтрушайтис как-то сразу, с первых своих шагов в литературе, обрел себя, сразу нашел свой тон, свои темы и уже с тех пор ни в чем не изменял себе. Даже технически его стихи с годами почти не совершенствовались: каким он начинал, таким он и остается и теперь, и его книга – как бы
Основной пафос поэзии Ю. Балтрушайтиса – символизация всей окружающей действительности… Балтрушайтис ничего в жизни и ничего в мире не принимает просто, как явление, но во всем хочет видеть иносказание, символ» (В. Брюсов. Из рецензии на сборник «Земные ступени»).
«Все творчество поэта выдержано по своей равномерной и часто раздражающей отвлеченности. Он смотрит на мир глазами сомнамбулы, и все вещи проходят мимо него, не задевая его и не волнуя. Гораздо больше он любит отвлеченные понятия и часто находит для них эпитеты верные и певучие. Его стих, простой и точный, прекрасно передает холодное волнение поэта. Творчество Ю. Балтрушайтиса вряд ли характерно для поэзии наших дней, но как одиночка он ценен и интересен» (Н. Гумилев. Письма о русской поэзии).
«Поэт он философской складки, мистик, благоговеющий перед Творцом, настроения молитвенного. Несколько однообразный, нелегкий, но без всякой дешевки и притязания на успех. Можно представить себе его путником, вот он шагает медлительно, опираясь на посох, по тропам не весьма гладким, но в гору. Вроде Сорделло, трубадура, в Чистилище.
Иногда Тютчев вспоминается – по склонности к космическому, некой ночной тишине, возвышенной и отрешенной настроенности. Но в обаянии словесном кому угнаться за Тютчевым? И страстности, кипения тютчевского (в любви) тоже нет. Много стихов названо „Раздумья“ – это любил Балтрушайтис.
Но у Балтрушайтиса нет беспросветности. Он был сумрачен с виду. Конечное же в нем – поклонение, свет, Божество. И любовь. И вот это, в закатной полосе, особенно ему удавалось. К нему была направлена верная любовь, любовь шла и из его книги. Значит, и из жизни. Не терзающая страсть, как на закате Тютчева, а спокойная и примиренная любовь – боготворение и благодарность» (Б. Зайцев. Далекое).
БАЛЬМОНТ Константин Дмитриевич
Поэт, критик, эссеист, переводчик. Публикации в журналах «Весы», «Аполлон» и др. Стихотворные сборники «Под северным небом» (СПб., 1894), «В безбрежности» (М., 1895), «Тишина» (СПб., 1898), «Горящие здания. (Лирика современной души)» (М., 1900), «Будем как солнце» (М., 1903), «Только любовь. Семицветник» (М., 1903), «Литургия Красоты. Стихийные гимны» (М., 1905), «Стихотворения» (СПб., 1906), «Песни мстителя» (Париж, 1907), «Жар-птица. Свирель славянина» (М., 1907), «Зовы древности» (М., 1908), «Зеленый вертоград. Слова поцелуйные» (СПб., 1909), «Птицы в воздухе. Строки напевные» (СПб., 1908), «Хоровод времен. Всегласность» (М., 1909), «Зарево зорь» (М., 1912), «Белый зодчий. Таинство четырех светильников» (СПб., 1914), «Ясень. Видение древа» (М., 1916), «Сонеты солнца, меда и луны» (М., 1917) и др.; сборник литературно-критических статей «Горные вершины» (М., 1904), трактат «Поэзия как волшебство» (М., 1915); очерки путешествий «Змеиные цветы» (М., 1910), «Край Озириса» (М., 1914); многочисленные переводы и др. С 1920 – за границей.
«В течение десятилетия Бальмонт нераздельно царил над русской поэзией. Другие поэты или покорно следовали за ним, или, с большими усилиями, отстаивали свою самостоятельность от его подавляющего влияния» (В. Брюсов. К. Д. Бальмонт. Третья статья).
«Я увидел Бальмонта у Брюсова: из-за голов с любопытством уставился очень невзрачного вида, с худым бледно-серым лицом, с рыже-красной бородкой, с такими же подстриженными волосами мужчина, – весь в сером; в петлице – цветок; сухопарый; походка с прихромом; прижатый, с ноздрями раздутыми, маленький носик: с краснеющим кончиком; в светлых ресницах – прищуренные, каре-красные глазки; безбровый, большой очень лоб; и пенснэ золотое; движения стянуты в позу: надуто-нестрашным надменством; весь вытянут: в ветер, на цыпочках, с вынюхом (насморк схватил); смотрит – кончиком красной бородки, не глазками он – на живот, не в глаза» (Андрей Белый. Начало века).
«Небольшая голова со светло-рыжими волосами и с несколько подслеповатыми близорукими светло-серыми глазами, с светло-рыжими усами и барбишкой [от франц. barbiche – бороденка. – Сост.] на старомодный лад, была подперта высокими воротничками. Длинная же фигура Бальмонта пребывала, когда он ходил или лежал (иногда раскинувшись на траве), в каком-то „косом“ положении, которое он, быть может, считал грациозным. Одна эта особенность придавала его осанке нечто неизменно напряженное. Его манеры напоминали актера, играющего роль ловеласа-бреттера. При этом высокомерная гримаса, нескрываемое выражение какого-то своего безмерного превосходства над другими. Бальмонт никогда не бывал естественным, он никогда не раскрывался, не откровенничал, не пытался входить в душевный контакт с кем бы то ни было. Его манера цедить и отчеканивать слова действовала на нервы, так же, как и его склонность к декламации. Попросту с ним беседовать не было возможности. Он либо дерзил, обдавая собеседника горделивым презрением, либо как-то вещал или возносился в высшие сферы поэзии, то и дело цитируя стихи – как оригинальные, так и переводные – со всевозможных языков. Знал он наизусть сотни и тысячи стихов. И хоть бы Бальмонт произносил эти стихи так, чтобы можно было их легко понять и оценить. Благодаря его читке чуть нараспев с подчеркнутым ритмом все выходило одинаково выспренним, вздутым, а если такая декламация затягивалась, это действовало как снотворное, и мне становилось и вовсе не по себе. Когда я перечитывал потом про себя те же его стихи, то я находил в них и глубокий смысл, а иногда и необычайную красоту образов и прелестную звучность, но сам автор их искажал до неузнаваемости» (А. Бенуа. Мои воспоминания).
«Особенный престиж Бальмонту создавал еще его исключительный успех у женщин. О романах Бальмонта, прошедших, настоящих и будущих, постоянно говорила вся символическая и не символическая Москва. Начало этим триумфам положил, по-видимому, широко нашумевший в литературных кругах роман его с Миррой Лохвицкой, воспетый ими обоими, в особенности же ею, в своих стихах. С тех пор Бальмонт как бы приобрел ореол непобедимости. К этому присоединялась чрезвычайная бесцеремонность в личном поведении, практикуемая и терпимая как привилегия поэта и „сверхчеловека“.
…Надо отдать справедливость Бальмонту: в те, по крайней мере, годы в личных отношениях он не проявлял никакого высокомерия или рисовки. Напротив того: трудно было встретить такого приятного, предупредительно-приветливого человека. Правда, что я не видел его в кружках вроде брюсовского, где он царил, а – или одного, или, наоборот, в большом обществе… В первоначальные годы в Бальмонте виделся прежде всего глубоко преданный литературе, идеалистически настроенный и в то же время лично-скромный, всегда готовый признать чужую заслугу человек. Он выгодно отличался от Брюсова отсутствием той слишком явной жажды прославления, которой страдал последний. Бальмонт не стремился или не стремился с такой очевидностью к литературной диктатуре, и если она пришла к нему, то как-то невольно – как к всеобщему победителю» (П. Перцов. Литературные воспоминания. 1890–1902).
Константин Бальмонт
«Работал, ел и гулял Бальмонт по часам, но без всякого педантизма, никогда не стеснял других своими привычками.
…В комнате у него всегда был идеальный порядок, который он сам поддерживал. Вещей было мало: письменный стол небольшой (Бальмонт не любил ничего громоздкого, массивного), два стула, диван, на котором он спал, шкафчик для белья и платья и полки с книгами по стенкам. Никаких фотографий, безделушек. Те раковины, кораллы, камни, чаши, тотемы, кинжалы, редкие и ценные вещи, которые ему удавалось приобрести случайно из своих путешествий, он отдал в музей Московского университета, себе оставив несколько вещей: слона из черного дерева, явайскую куклу, несколько чучелок колибри, толедский кинжал, хранившийся у него в ящичке „сокровищ“…