Сестра
Шрифт:
Все в ней я любил благоговейно – и болезненный румянец, и лучистость лихорадочных глаз, и едва уловимый запах ее тела.
Но чем целомудреннее и чище было мое отношение к ней наяву, тем ужаснее и кощунственнее были мои сны, в которых сам дьявол,
Однажды сестра приснилась мне обнаженной, лежащей в своем алькове, на ней была широкая повязка – немного ниже линии сосцов, из-под повязки сочилась алая кровь; и я, не стыдясь, смотрел на наготу сестры. Я проснулся в ужасе и отчаянии: сон этот казался мне преступным…
А время шло; припадки стали повторяться все чаще и чаще, и сестра уже не вставала с постели. Уже давно пульс ее не бился в сумасшедшем торопливом ритме, а, наоборот, казался едва заметной дрожащей нитью, и лишь изредка волна крови, набегая, напоминала о том, что сердце совершает свою предсмертную работу. Я удалил служанок и один в продолжение трех суток стоял на коленях у постели сестры, не принимая пищи, и непрерывно, и напряженно оспаривая у смерти ее жертву.
Наконец, я не выдержал этой пытки и отдал сестру последней владычице.
Тогда Ариадна неожиданно открыла глаза, уже давно сомкнутые, и произнесла отчетливо непонятные для меня слова: «Жених мой возлюбленный!»
Потом голова ее запрокинулась на подушку, и началась агония, эти ужасные содрогания от чьих-то черных прикосновений.
Я, шатаясь,
И я не удивился этому голосу.
Пришли служанки убирать тело покойницы. Я послал в оранжерею за розами, и весь дом наполнился их благоуханием, и не было слышно запаха тления.
Потом пришел священник и какие-то неизвестные мне люди, и началась панихида.
И когда запели: «Упокой, Боже, рабу твою и учинию в раи, идеже лица святых», – я вспомнил золотую корону ее волос и ее милые руки на клавишах фисгармонии, когда она играла Баха.
Уже не было прежней тоски в моем сердце, и в новом томлении я слушал пение, и кто-то внятно шептал мне: «Сумей предвосхитить смерть».
«Радуйся, Чистая, Бога плотью рождшая… Тобою да обрящем рай…»
Осенние лучи пробивались сквозь дым кадильниц навстречу молениям. Я подошел к окну. Там, в парке, шуршал листьями и веял багрянцем холодный октябрь.
И я вспомнил о великом одиночестве моем. «Сестра, – думал я, – знала что-то и кому-то молилась, и – должно быть – древние тени приходили к ней и благословляли ее на путях любви и мудрости.
А я один в печали моей и ничего не знаю, ничего не знаю…»
1909