Севастополь и далее
Шрифт:
— Где Лена? — ответил он, и собеседница вздохнула.
— Да найдется ваша Лена, — устало призналась она. — Подруга моя забрала у супружеской пары все телефоны, сейчас названивает… Я, простите, жду одного звонка. Время у вас есть?
— Да, три с половиною часа…
Не запись шла по радио, а прямая трансляция: заплескались аплодисменты, затем — вежливое ожидание зала и типичный концертный голос ведущей: Гайдн — как догадался он еще ранее (музыку такого рода полюбил, когда два месяца лежал в госпитале после катастрофы, унесшей не одну жизнь). Вялое начало, сонный быт бюргера, разрушаемый неизвестно кем или чем… Он слышал только неритмичный шум, временами отказывался впускать его в себя, потому что вспоминал и потому что уши его могли услышать
— Ну вот, — сказала она так, словно их прервали несколько секунд назад. — Ищут Лену. Я ж говорю — там был сложный перекрестный обмен, но прописаны были только двое — она и тетка, так что вы тогда еще не потеряли шанс… Так что же у вас случилось?
Вот этого он сказать не мог, потому что все слова любви были выложены ушам Лены двадцать лет назад. И что-то страшило его делать ей предложение. Потому, может быть, что любовь эту окружал Ленинград, нависал над нею. В послевоенном городе общее, всеми перенесенное несчастье сближало людей, и — это тоже последствия блокады — близкие люди могли вдруг ожесточаться, он тогда по глазам прохожих определял, кто блокаду перенес, а кто эвакуировался. А у Лены такие срывы случались, и он как-то подумал — вскользь, между прочим, представив себя семьянином, — что ему придется терпеть эти вспышки и эти молчания, когда женщина внезапно начинает вглядываться в себя, как в бездну, дна которой — нет… А приближался день, когда надо было решаться, делать окончательный выбор, ибо — выпуск, диплом, кортик, погоны и место службы за тридевять земель. Подпирали сроки, он позвонил ей, он сказал, что хочет жениться на ней… Нет, не прямо сказал, не в лоб, а несколько туманно, однако любая девушка даже недалекого ума и малой сообразительности поняла бы его в единственном смысле. Условились встретиться на Мойке, он шел к ней издалека, от Мариинки, шел, прощаясь с Ленинградом, по улицам старого Петербурга, но так и не появился на Мойке…
— Я испугался…
— Почему?
— Н-не знаю…
— Нет, знаете! — взвился ее голос. — Но стыдитесь признаться!.. Ладно. Кладу трубку. Жду звонка от подруги.
Да, тогда был испуг от поразительного открытия. Он остановился у чьей-то мемориальной доски, и в него вошла история города, страны, а сердце сжалось от такой острой любви к Лене, что повстречайся она ему тогда — и он пал бы к ногам ее, чтоб целовать следы ее туфелек, — так пронзительно любил он ее. И вдруг, уже невдалеке от Мойки — похоронная процессия, скромные проводы труженика, редкие провожающие, старушка в черном, идущая за гробом… И в него вонзилась догадка: он-то ведь — тоже умрет! И его — тоже хоронить будут! И за гробом пойдет… за гробом пойдет Лена, Елена Николаевна, супруга его, мать его детей, женщина, которая будет наблюдать не только за его угасанием в последние годы жизни, но и, сама того не подозревая, весь процесс медленного, постепенного, длящегося уйму лет систематического превращения здорового, цельного и сильного мужчины в еще теплый труп!..
Телефон молчал, полстакана коньяка выпито, а память приводила новые подробности. Похоронная процессия втиснулась в два автобуса. Его-то, подумалось, пожалуй, потащат через весь город, с оркестром, ордена на подушечках — и Лена, в черном, та Лена, что всю жизнь будет рядом с ним вечным напоминанием о неминуемой смерти, а это все равно, что каждое утро проходить мимо могилы, в которую его положат когда-нибудь. Он был в ужасе! Жениться на собственной смерти!.. И холодом уготовленной ему могилы дохнуло, он стоял, как — слово сейчас только нашлось! — как в к о п а н н ы й. Потом он попятился, прислонился к стене дома, был сентябрь, еще было тепло, стены домов отдавали под вечер набранную за день солнечную энергию, ту, благодаря которой и родилась на Земле жизнь, но он — лопатками, спиной, мышцами ощущал кладбищенский холод… И решился. Медленно побрел обратно, к училищу, чтоб через неделю получить погоны, кортик и назначение на Север.
Звонок — и нетерпеливый вопрос:
— Вот что… Вы женаты?
— Да, — удивился он.
— Так почему же вы не испугались, делая будущей жене предложение? Ответьте мне, черт вас побери!
— Я и сам думал об этом, — признался он в некотором смущении. — Женился, да. Потому женился, что не любил свою жену так остро, так мучительно сильно. Ну, повстречалась женщина, достаточно соблазнительная, неглупая, домовитая, а мне к тому же надоели эти холостяцкие забавы и… Сделал предложение, дети уже выросли. Но что-то не то, душа побаливает.
— Ладно, поговорили — и хватит, у меня у самой душа страдает, я уж и не знаю, принимать условия моего парня или…
Какого совета ждет она? Браки, естественно, заключаются на небесах, а то, что когда-то именовалось грехопадением, — в какой конторе оформляется?
Концерт еще продолжался: Берлиоз.
Звонок настиг его в момент, когда смолкли аплодисменты и концертный голос произнес: «Следующим номером нашей программы…»
— Вы меня слышите?.. Так знайте: Елена Николаевна Ярмоленко скончалась пятнадцать лет назад. Институт кончила, работала, незамужняя. Умерла внезапно. В лесу. Пошла за грибами, наклонилась к подберезовику — и рухнула. Разрыв сердца. В медицинской справке о смерти причину написали так: тампонада сердца. Прощайте. И больше мне не звоните!
Он положил трубку и несколько минут сидел неподвижно. Потом выключил радио и в полной тишине стал высвистывать какую-то пошленькую мелодию…
Сладкая жизнь Промысловки
На Витебском вокзале столкнулись две семейные пары, Кузовкины и Суспекины. Жены взвизгнули, обнимаясь и плача, мужья — в штатском, очень серьезные — отступили на шаг, не веря тому, что в многомиллионном городе судьба свела их после пятилетней разлуки: Кузовкин служил теперь на Севере, Суспекин — во Владивостоке. Все эти годы под День Флота обменивались открытками, и каждый со светлой тоской вспоминал жизнь в Промысловке. Квартиры рядом, дверь к двери, и текла как бы общая семейная жизнь в поселке, который когда-то был базой промыслового флота, а потом приютил офицеров подводных лодок, эсминцев и крейсеров.
Жены еще не осушили слез, как увидели — мужей-то нет! Но твердо знали, где могут те находиться. По пути в ресторан перебросились самыми существенными сведениями: мужья — уже капитаны 3 ранга, дети (родившиеся почти одновременно) пошли в седьмой класс.
— Вы-то как здесь, в Ленинграде?
— Из Пушкина едем. Культуры хватанули немножко. А вы?
— Туда решили мотануть. В отпуске все же.
— Да бросьте вы… Культура осталась в Промысловке. Помнишь, что творилось 1 сентября?
Вновь обнялись и всплакнули. Промысловка, считай, на широте Анапы (острили: «Широта крымская, долгота колымская»), в первый день сентября светило не яркое, но теплое солнце, весь поселок с утра в радостном ожидании праздника, все люди на улицах, играют флотские оркестры, корабли с флагами расцвечивания — и дети под надзором взрослых степенно, с цветами, шествуют в школу. А учились — как учились, с каким азартом! И культура, какая культура! На КПП всех гарнизонов Тихоокеанского флота рявкали: «Ваши документы!», а в Промысловке вежливо: «Прошу предъявить ваши документы…» Один — подумать только! — один милиционер на весь поселок. Да и тот не нужен: если что и случалось, то патрули звали. Чистота повсюду, матросики, на гауптвахту попавшие, по утрам с вениками по улицам похаживали.
Мужья, разумеется, уже сидели в ресторане и тоже вспоминали Промысловку, кафе «Одуванчик», где офицеры просаживали много денег и которое поэтому получило разговорное название «Продуванчик». Заказали водку в обычной норме: мужчинам по триста, женщинам по двести. Принесли ее тут же. Выпили.
— Как там у вас, в главной базе? — поинтересовался Кузовкин.
— Да как везде… Плановые ремонты, выходы в море по плану, дежурства, боевые дозоры и так далее. Скукота. Я, правда, торчу сейчас на берегу, никак не отчитаюсь за патрон.