Севастополь
Шрифт:
Маркуша и тут оказался рядом, присел, скучал собачьими, жаждущими в глубине чего-то сверхъестественного глазами.
В успокоенно — сиреневом море, на траверзе бухты стоял видением медленный, грациозно наклонивший мачты корабль. Он уходил от земли — в пустоту неба, в свет.
— «Георгий»… гидрокрейсер, — признал Маркуша. — Наверно, в Батум. Хорошо на нем братве живется: плавают да приторговывают!
— А вы, Маркуша, в дальнее плавали?
А сам глаза полузакрыл, будто и его качает волна на «Георгии»… Смотри, вон исчезают ставшие ненадолго родными берега, жилое нагромождение города, зелень бульваров. Кругом вода, неоглядная, бегучая, недавно плескавшаяся у иных материков… Может
Маркуша всласть рассказывал:
— Эх, хорошо с пенькой в Австралию ходили! Вышел тогда у меня на Малайских островах один печальный случай. Пошел я прогуляться, вдруг ливень. Тропический ливень, это, шут его возьми, сразу сумерки кругом, хлещет, как из шланга, вода парная, теплая. Стал я, конечно, под деревце какое-то. Шут его знает, как оно называется, листья во ширины, по сажени длины и прямо от корня растут, потом загинаются чуть не до земли, а под ними тепло и темно, как в бане. Я — под эти листья. Слышу, кто-то рядом еще стоит. Зажег спичку, — оказывается, малайский бабец. Да какой, смак! Вся голая, только под пупом вроде бахрома, для видимости. Ну, ясно, раз голая, да дикая к тому же, да дело в лесу — я ее моментально цоп. И что же думаете? Кэ — эк она развернется да стебнет меня по морде!
Шелехов делал сочувственную улыбку:
— Да что вы!
Маркуша совсем зажурился, обковыривая грязными ногтями какой-то камешек:
— Вообще, Сергей Федорыч, нет мне в жизни лафы. И теперь вот затирают. Кому прапорщика дали, а мне — зауряда. Оттого что образования не имею…
Видимо, он и за Шелеховым всюду следовал и разговор с ним завел с какой-то давно задуманной целью.
— А скажите, Сергей Федорыч, алгебра, што это такое? Трудное?
— Да как сказать… Если постепенно, — ничего.
— А про чего в ней учат?
Шелехов не успел растолковать — из рощи торопливо приблизился боцман, деловито откозырял:
— Господин прапорщик, так что постановили выбрать делехатами ваше благородие, Зинченко и Фастовца. Теперь пожалте к старшему офицеру, там дадут ахтонобиль до городу.
— Спасибо, я сейчас… — Шелехов вскочил, жал руку боцмана, преисполненный кипучей, невыносимой доброты. — Сейчас, товарищ…
— Бесхлебный — с! — подсказал боцман, опять статно откозыряв. — Очень рады постараться для такого господина прапорщика. Право слово, когда вы говорите, душа заворачивается, так и пырнул бы кого-нибудь!
И на берегу один Маркуша покинуто остался, навернув загадочно козырек на самые глаза. Выковыривал камешки из тины, бросал, песню, неведомо какую, нахныкивал. И руки у Маркуши дрожали.
Старший офицер встретил Шелехова приветливо:
— Садитесь, Сергей Федорович, автомобиль уже налаживают. Вы знакомы… с другим делегатом?
Долговязый матрос в синей кочегарной рубахе неуклюже и усмешливо ответил на рукопожатие. Так вот он какой, Зинченко! Лицо со светлыми, седыми ресницами, красное, выпаренное угляным жаром. И руку не сразу выпустил, потискал сначала неловко, конфузливо, словно благодарил.
Милый человек, Лобович, угощал особенным табачком:
— Настоящий, выдержанный, теперь на редкость. Знакомый татарчук с Южного берега привез. Как?
Матрос затягивался с озорноватой усмешечкой:
— Табачок ничего себе… Офицерский!
Лобович, чувствуя соленую издевочку, хлопал Зинченко по колену:
— Хо — хо — хо!.. Совсем вас Петроград, Зинченко, того… Как-нибудь, посвободнее будете, загляните ко мне, побалакаем.
— Я вот что спросю вас, Илья Андреич, — с тем же усмешливым миганием вкрадчиво обратился
— А что такое?
•— Ну, не знаете вы! А зачем он, пока я ездил, на «Витязь» меня списал? Три года на «Каче» хорош был, теперь нет? Наверное, думает: на плавающем, дескать, подальше от команды. Так скажите ему, Илья Андреич, что теперь зажать рот матросу все равно никак невозможно.
Старший офицер вдумчиво пыхтел трубкой, колебался, не находил, что сказать.
— Знаешь что, Зинченко… — незаметно для себя перешел на «ты», видать, более привычное, — знаешь, плюнь ты на это дело. Зачем лишний тарарам заводить? Слыхал, что Скрябин говорил? Не время теперь, братишка, не время!
Зинченко косил глаза в пол, посмеивался.
Мотор рвано затрещал на берегу. Фастовец уже щерился там, вскидывая глаза вверх, ожидая спутников. Новенькая синяя форменка на мужицких костях его сидела нелепо, франтоватым пузырем. В движениях и на лице обозначалась истовая торжественность.
Шелехов потряс ему руку, как старому приятелю, и, так как оба матроса уступчиво пережидали его, первый возлег на уютные подушки.
Машина поднималась над бухтой, над грязно — зеле- неющими плоскостями прибрежий. Плакучий ветер бил в лицо. И вот они, холодеющие севастопольские долины, развалины древнего Херсонеса; рядом — тылы обернутых в море дальнобойных батарей, поднявшийся над древней землей, лазурно светящийся кусок океанов. Откуда все это? Две недели тому назад неведомый никому юнец — прапорщик, которого кают — компания встретила с отчужденно любопытствующим равнодушием: «А куда его назначить?» — «Да заткните какую-нибудь штатную дыру, хоть вахтенным начальником на базе, благо он никогда не плавал». А через две недели: «Автомобиль выборным от бригады!» Тщательно оберегаемую бригадную ценность, которой даже Мангалову приходилось пользоваться изредка, случаем, — автомобиль золотоплечего верха!
Недаром с такой тоской выдавил тогда из себя Маркуша: «выберут»… Чуял, что это значит.
Бешено метало из стороны в сторону, порой клало прямо на плечо окаменелого Зинченко. Глаза того щурились, — видать, и ему ощущение полета было любопытно, ново и лакомо. Машина мчалась в прорытом среди плоскогорья русле, шоссе судорожно извивалось, каждую секунду можно было разбиться в щепы, в слякоть о каменистую, летящую в глаза стену. Пальцы сами впивались в кожаную обшивку, зубы скрежетали. Вот в глубине, на повороте, внезапно проступили опять воды покинутой бухты, тральщики лежали на ней подобно крохотным недвижным жучкам. Его бригада! Отсталая, заброшенная в забытой бухте, чернорабочая, привыкшая играть с гремучей смертью, бригада, которую в сущности он один ведет за собой. Конечно, конечно, не Скрябин, не Мангалов, а он один! Казалось, в свистящем кругом воздухе, будоражно дергая за сердце, играют невидимые триумфальные оркестры. Он поведет ее и дальше… Правда, распаленный мечтами прапорщик и сам не знал — куда.
…Скоро предстояли новые выборы в Совет. Шелехов не раз ловил себя на том, как полутайком от себя самого гадал, с екающим сердцем считал дни. Теперь-то уж неразумно было упрекать себя в фантазерстве, сомневаться. Он знал, что придет в зал Совета сначала неизвестным, как две недели назад в бригаду, что затеряется на первые дни в толпе… насколько может затеряться бочонок с динамитом. А потом… думал прапорщик, потом о нем заговорят не только в бригаде, а и на боевых кораблях, на бульварах, в собрании, наконец — в каюте командующего… Он огненно поверил в это с тех пор, как прислушался к вскипающим в себе силам, как увидел под собой матросскую толпу, в ознобе восторга готовую беззаветно броситься туда, куда он ее позовет…