Северный дневник
Шрифт:
Юрий Павлович Казаков
(1927-1982)
СЕВЕРНЫЙ ДНЕВНИК
1
Пишу в носовом кубрике при свете ламп и зеленоватых потолочных иллюминаторов. Мы выходим сейчас из устья реки Мезени в море. В этой узкой горловине небольшие морские покатые волны сжимаются, дробятся, шлепают по скулам нашего сейнера, и кубрик заметно потряхивает.
Иногда, как птица, я прикрываю глаза, прислушиваясь к себе. Но нет, ничего, пока терпимо, и я снова берусь за тетрадь.
Напротив меня сидит радист с широким серьезным лицом, неторопливо, задумчиво обедает. Стол в кубрике липок и грязен. На краю стоит алюминиевая
То и дело над головой начинает грохотать, в узкой и низкой двери на почти отвесном трапе показываются сапоги, потом в кубрик, нагибаясь, входит кто-нибудь, щупает чайник, наливает в первую попавшуюся кружку, пьет, перекидывается с радистом несколькими словами, и снова стук по трапу, опять сапоги, на этот раз поднимающиеся,- уходит на палубу.
Этот рейс у сейнера как бы ненастоящий: вместо рыбы и грузов везут только нас, везут из Мезени в Койду - большое поморское село, за сто десять километров. Сейнер только что разгрузился в Мезени, почти половина команды поэтому осталась на берегу, осталась и повариха, прибрать некому, да и не хочется, по-видимому, не то настроение - хочется поговорить, выпить, поспорить, показать и объяснить нам как можно больше.
Хорошо писать под разговоры, под гомон быстрой северной речи, в табачном дыму, в запахе рыбы, острого рассола... Можно слушать и не слушать, можно бросить недописанную фразу на полдороге, чтобы прислушаться к другой, можно захлопнуть тетрадь, выпить водки и самому взяться за горячий спор, почему банка Окдена называется банкой Окдена.
И покуда ровно, едва сотрясая корпус, гудит в корме дизель, покуда слегка поваливается вниз и так же взмывает кубрик, покуда вокруг меня все прибавляется матросов, все усиливается и учащается говор, покуда я слушаю и смотрю вокруг - на лица, на одежду, на койки, на трап, на потолочные иллюминаторы, стараясь все это запомнить,- мысли мои гуляют далеко, пока наконец я не потрясаюсь вдруг радостью и удивлением, что я здесь, на Белом море, в этом кубрике, среди этих людей.
Когда-то в детстве знал я одного человека странной, темной тогда для меня судьбы. Был он сух, костист и как-то пронзительно, часто до неприятности даже, остер, стремителен. Черные глаза его во хмелю горели фанатическим огнем человека, потрясаемого дивными воспоминаниями. И ничего не помню из его слов, помню только, что не давал он никому слова молвить, кричал, стучал маленьким костистым кулачком и открыто презирал всех. А презирал потому, что прошел и проехал когда-то от Пинеги до Мезени.
"От Пинеги до Мезени!
– говорил он шепотом, зажмуривался и крепко стукал кулачком.- А? Эх ты!.. Понимаешь ты это? От Пинеги до Мезени прошел я весь Север!"
С тех пор эти два места казались мне мифически удаленными от всего нашего, человеческого. Разные другие места, города и деревни были как-то понятны мне, они были где-то рядом со мной, но вот Мезень... Даже позже, когда я учился в школе и мог в подробности рассмотреть на карте эти места, они все равно представлялись мне недостижимыми.
И вот несколько дней назад на пароходе "Юшар" мы пришли в Мезень, и ходу было всего два дня от Архангельска...
Весь июль стояла на Севере противоестественная жара. В Двине купались
В один из таких ослепительных полдней пароход "Юшар" - старый, узкий, домашний - отвалил от пристани в Архангельске и пошел вниз по Двине, к Белому морю. Все в этой нашей поездке было знойным, ленивым, южным. Белое море было прозрачно и спокойно, как спокойны бывают вечерами наши деревенские прудки. Пароход вспарывал, раскидывал на стороны белоснежные хлопья воды. Перед нами и вокруг нас было два неба - вверху и внизу, и трудно было найти линию горизонта.
И капитан "Юшара" Юрий Жуков совсем не походил на северного капитана, а скорее на капитана какой-нибудь тропической экспрессной линии - так он был смугл, изящен, такие были у него щегольские усики, такая свежая рубашка с закатанными рукавами и такой галстук!
И зной, царивший на пароходе, в его каютах, в его столовых под красное дерево, блеск медных частей, рубка, на которую больно смотреть, загорелые матросы - все, все было южное, дремот-ное, привыкшее к ошеломляющей роскоши тропических дней и черно-бархатным провалам ночей.
Но было в то же время кругом что-то грозное, с затаенной мощью напоминавшее о себе. Что-то подкрадывалось, вставало вокруг и не позволяло успокаиваться, нежиться - наоборот, настораживало, как звук, все повышающийся до тончайшей бесконечности, как шепчущий голос: "О! О! Смотри! Смотри!.."
Время шло, вот исполнилось восемь, вот десять, вот одиннадцать... А небо все так же сияло, и море сияло, и становилось еще продолжительней, дальше и ниже, а мы - на высоком носу, раскидывавшем ледяные хлопья пены,как бы все повышались, повышались и вроде летели уже - туда, где за горизонтом стояло невидимое нам, но видимое небу, и морю, и спящим птицам солнце.
А справа от нас то уходил за горизонт, то приближался, восставал мрачный пустынный берег с ниспадающими в море тяжелыми каменными вертикальными складками. И от воды дышало иногда таким глубинным, таким тысячелетним холодом, что сразу на память приходили готовые, "законвертованные" речные суда, баржи - десятки, сотни, которые должны идти через Ледовитый океан в Обь и Енисей и которые стояли на рейде в Архангельске, потому что лед в океане еще не разошелся. Север, Север!..
Так встретило нас Белое море, Полярный круг, остров Моржовец, в виду которого простояли мы чуть не полсуток, дожидаясь прилива, чтобы идти в Мезень с приливной водой. А ночная Мезень встретила нас футбольным матчем, о котором стоит рассказать поподробнее.
Во время стоянки возле острова Моржовца мне понадобилось послать радиограмму в Москву. Я поднялся на мостик, разыскал радиорубку, вошел и был мгновенно очарован обилием раций, амперметров, переключателей...
Радист при мне стал передавать радиограмму. Радиограмма принималась Архангельском. Та-ти-тии-та-та-та...- молниеносно выстукивал радист. Та-ти-тии-та-та-та...- так же молниеносно повторял Архангельск, и вместе с этими быстрыми и высокими звуками беспрестанно вспыхивала наверху рубиновым огнем лампочка.