Севильский слепец
Шрифт:
30 октября 1960 года, Танжер
Лето закончилось. Туристы покинули нас. Я вышел из дому и дождался П. на рынке. Она прошла через Пти-Соко на стоянку такси, что на Гран-Соко, и села в старенький «пежо». Я тоже сел в такси и последовал за ней, пообещав водителю больше дирхемов, если он поедет так, как я скажу. «Пежо» затормозил у мастерской Т.Ч. Она вышла из машины и скрылась в доме. Велев таксисту ждать, я перелез через забор сада. Задняя дверь была распахнута. Из-за двери мастерской, тоже приоткрытой, слышался голос Т.Ч. и смех П. Я увидел, как она скинула белье и голая ступила на измятую простыню, расстеленную на полу. Она опустилась на колени спиной к Т.Ч., чьего вожделения уже не скрывала даже просторная джеляба. Сначала он рисовал карандашом. Все его тело участвовало в процессе. Линии вытекали
Я на такси вернулся к себе в мастерскую и впервые за несколько месяцев взял в руки кисть. Я прикрепил к стене пять чистых холстов. Приготовил черную краску. Схватил карандаш. Мой ум уподобился стали. Мысли вылетали из него, как пули, и в считанные минуты я набросал редкостный по непристойности рисунок, на котором П. обслуживает двух разнузданных сатиров. Я рисовал яростно и остервенело, но при этом твердо и точно, так что, снятая со стены, картина превратилась в пять заляпанных черной краской холстов. Моя месть обретает форму лишь в строгом соотношении частей.
3 декабря 1960 года, Танжер
Я не работаю, я только наблюдаю. Мое внимание сосредоточено на сложной связи двух людей. Я холоден как лед. Мой ум ясен, как крик над безмолвным, заснеженным полем. Я узнал зимний распорядок дня Т.Ч. Он встает поздно, всегда после полудня, идет в маленькое кафе, съедает завтрак, пьет чай и выкуривает три-четыре сигареты. Днем он редко возвращается в мастерскую. Иногда он отправляется к семье. У него жена и трое детей, два мальчика и девочка, от пяти до восьми лет. Иногда он ходит на берег моря. Ему нравится плохая погода. Я вижу из своей мастерской, как Т.Ч. стоит на ветру под дождем, раскинув руки, словно приветствует очищающие силы стихий. По ночам он пишет. Я наблюдал за ним. Этот человек настолько поглощен творчеством, что ничего не замечает вокруг. Порой он работает нагишом, даже когда холодно, а под конец валится на пол мастерской в полном изнеможении. Т.Ч. закончил четвертое полотно. Обнаженная П. на коленях. Это что-то феноменальное. Чудо мистической простоты формы в соединении с общей для всех его «ню» идеей сладости и горечи запретного плода.
28 декабря 1960 года, Танжер
Была холодная ночь, может, самая холодная из всех пережитых мной в Танжере. Дул ледяной северо-западный ветер с Атлантики. Я шел по безмолвному городу. На улицах не было даже собак. До мастерской Т.Ч. я топал больше часа. Недолго думая, я перемахнул через забор там же, где и всегда (я нашел место, где приземляешься на дорожку, не оставляя следов на мягкой земле). Проникнув в спальню, я услышал за дверью шаги Т.Ч. и понял, что он работает. Я ступил из тьмы в освещенное пространство мастерской. В комнате было тепло от стоявшей в углу жаровни. Он продолжал писать. Я приблизился к нему со спины. Под джелябой угадывались его напряженные мышцы. Я остановился почти вплотную к нему, но он по-прежнему не ощущал моего присутствия. Он накладывал краску мазками, сочными как плоть. Наконец он почувствовал на шее мое дыхание и окаменел. Он не повернулся. Не, в силах был повернуться. «Это я», — произнес я.
Т.Ч. обернулся. Его глаза взывали к моему разуму и, не найдя отклика, к жалости. У меня не было ни потребности, ни желания объясняться, поэтому, размахнувшись, я ребром ладони рубанул ему по горлу с такой зверской силой, что раздался треск. Он выронил кисть и палитру и рухнул на колени, отчаянно пытаясь вдохнуть. Встав за его спиной, я одной рукой закрыл ему рот, а другой зажал нос. Мой жестокий удар превратил этого крепкого мужчину в ватную куклу. Только когда смерть затуманила ему сознание, инстинкт самосохранения влил силу в его руки, но было уже слишком поздно. Я держал крепко и задул эту последнюю вспышку гаснущего пламени. Положив Т.Ч. на пол лицом вниз, я снял четыре «ню» с подрамников, свернул их в трубку и поставил рядом с дверью. Потом взял пятилитровую канистру с уайт-спиритом и облил им пол и неподвижное тело. Рядом были еще скипидар и спирт. Я бросил зажженную спичку и вышел. Вернувшись к себе в мастерскую, я спрятал холсты на чердаке над своей кроватью и лег спать. Дело было сделано, и сон пришел мгновенно».
Хавьер опустошил стакан. Чем больше отвратительный дух прочитанного расползался по комнате, тем чаще он подливал себе виски и в конце концов опьянел. Чувство торжества улетучилось. Его лицо уподобилось расплывшейся от жары резине. Вокруг ног валялись фотокопии, выпавшие из его ослабевших пальцев. Голова склонилась к плечу. Шея хрустнула в попытке приподняться, пока он еще инстинктивно сопротивлялся сну и всему, что там его подстерегало, но изнеможение — физическое и душевное — победило.
Во сне Хавьер увидел самого себя спящим, но не взрослым, а ребенком. Он ощущал спиной тепло, лежа под надежным укрытием противомоскитной сетки. Он пребывал в состоянии полудремы, которое не мешало ему осознавать, что его спину греет солнце, и различать сквозь полуопущенные веки топорщащуюся у лица кисею на фоне белой стены. Детское счастье екнуло у него в груди, когда он услышал голос матери, зовущей его по имени:
«Хавьер! Хавьер! Despiertate ahora, Хавьер!» [126]
Он мгновенно проснулся, так как был уверен, что она окажется здесь, в его комнате, и он будет счастлив и любим.
Но ее не оказалось. Какой-то миг все вертелось у него перед глазами, прежде чем обрело очертания. Он опять сидел в кабинете на стуле, но только не на своем. Это был стул с высокой спинкой из столовой, и он не мог подняться с него, так как что-то удерживало его за шею, запястья и лодыжки. Босые ноги стояли на холодных плитках пола.
126
Сейчас же вставай! (исп.)
33
Понедельник, 30 апреля 2001 года,
дом Фалькона, улица Байлен, Севилья
Со стола перед ним все исчезло, не было и картин на стене.
— Проснулись, Хавьер? — произнес голос за его спиной.
— Проснулся.
— Если попробуете закричать, мне придется заткнуть вам рот твоими же носками. Так что будьте благоразумны.
— Я не в том состоянии, чтобы кричать, — ответил Фалькон.
— Неужели? — сказал голос. — Я вижу, вы занимались чтением. Ну и как, прочитали?
— Прочитал.
— И что же вы думаете о великом Франсиско Фальконе и его надежном агенте, Районе Сальгадо?
— А как ты считаешь, что я могу о них думать?
— Скажите, я хотел бы это услышать.
— Я уже догадывался, что он был гнилой личностью… Я нашел в его мастерской те пять жутких холстов… а теперь… я в этом уверен. Я до сих пор не знал, что он был еще и мошенником. Теперь он для меня однозначно мерзавец, и больше ничего.
— Люди весьма снисходительны к гению, — сказал голос. — Ваш отец это понимал. В наши дни, если ты гений, тебе позволено даже насиловать и убивать. Почему мы все прощаем тому, кого Бог наделил талантом? Почему мы миримся с заносчивостью и грубостью какого-нибудь дурака футболиста только потому, что он гениально забивает голы? Почему мы закрываем глаза на пьянство и грязные связи поэта, пока он дарит нам прекрасные стихи? Почему мы все спускаем гениям?
— Да потому что лень связываться, — ответил Хавьер.
— Ваш отец был прав, — произнес голос. — У вас действительно своеобразный взгляд на вещи.
— Когда он тебе такое сказал?
— Это есть где-то в его дневнике.
— Он всегда говорил мне, что я благословлен нормальностью.
— Просто у него были кое-какие подозрения.
— Какие, например?
— Все по порядку, — заявил Серхио.
— Ну так давай, устанавливай порядок.
— До какой подлости, по-вашему, мог опуститься ваш отец? — спросил голос. — Пока нам известно, что он был убийцей, контрабандистом, развратником, мошенником и вором. В мире полно людей такого сорта. Это обыкновенные мерзавцы. Что же выделяло его из их ряда?