Сейчас и на земле. Преступление. Побег
Шрифт:
В литейных еще хуже. Работяг с падающих молотов хлебом не корми – дай поймать охотника за временем в проходе между махинами. Зажмут его там, а тут – бам! бам! бам! —от этих ударов на ногах не устоишь, а от грохота сразу оглохнешь. А они ему в карман раскаленные добела шайбы, а к полам плаща какую-нибудь ветошь приделают и подожгут. А то к концу рабочего дня несчастный – или охранники на проходной – обнаружат у него в кармане какой-нибудь дорогой инструмент или деталь. Разумеется, все знают, и в управлении знают. Но никому в голову не придет наказывать или даже ругать хорошего работника за хронометриста. Я уже говорил, что, если ты хороший работник, тебе здесь сойдет все, но тогда я говорил
Как ни пойдешь в туалет, на стульчаках обязательно кто-нибудь кемарит; в послеобеденное время охотников поспать было (и есть) особенно много. Охранники обычно забирали у них значки с номером, а это значит трехдневное увольнение без оплаты. Сейчас они просто будят их, и все. Раньше днем покурить негде было – либо натыкаешься на запретную зону, либо самолеты во дворе (а курить разрешено не ближе двадцати футов от самолета). А сейчас, когда охранник видит, как ты куришь в неположенном месте, – а они со своих постов стараются не сходить, – он нарочито медленно направляется в твою сторону, чтоб ты смотался до его прихода. Теперь не вручают штрафные талоны за беготню в проходах. А на обычные проделки шутников просто не обращают внимания. Клепальщик берет бумажный стаканчик с водой и выливает его в трубу, под которой распростерся его напарник. Охранник видит, делает шаг в его сторону, затем, словно опомнившись, отворачивается. Мне прямо жаль охранников, честное слово. Я, кажется, рассказывал об охраннике, который так нелюбезно встретил меня в первые дни моей работы. Так вот несколько дней тому назад он подошел к моему окну; он был уже не в форме охранника, а в обычном рабочем комбинезоне. Я взглянул на его значок:
– С какой стати ты хочешь получить детали капотирования? В вашем цеху они не полагаются.
– Но заведующий послал меня за ними!
– Кто ваш заведующий?
Он называет.
Я смотрю на него подозрительно:
– А где он сейчас?
– Откуда ж мне знать, куда он пошел?
– Лучше найди его. И поживей. Мы все здесь работаем, а не груши околачиваем, понятно?
Думаю, он меня узнал; и потом мне стало даже стыдно. Он и так получил свое за бестактность и грубость.
Не знаю. Не могу понять, почему мне эта работа не нравится, неинтересна. Рабочие условия более чем сносные. Платят в общем по-честному. Все, что надо сделать для работника в пределах разумного, делается. Мы уже вышли на уровень четырех самолетов в день, но у нас есть для этого рабочие руки. Аврал кончился, идет нормальная работа. Мне нечего беспокоиться, что всплывет мое прошлое. Конечно, не очень приятно работать в отделе, где к тебе относятся не очень-то дружелюбно, но мне приходилось работать и в более враждебной атмосфере, и я не особенно придавал этому значение. Вернее, придавать-то придавал, но чтоб вот так из-за этого взять да все послать – такого не было. Правда, там это были работы, связанные с писательством и...
И все же не знаю.
В полдень, когда со двора взмывает самолет, все высыпают поглазеть. Прекращают жевать и болтать, чтобы проводить взглядом самолет, который они видели на заводе тысячи раз и двойники которого громоздятся со всех сторон. И тут же все начинают обсуждать момент вращения, и силу торможения, и мощность двигателя, раздаются аргументы касательно преимуществ водяного и воздушного охлаждения, до мельчайших деталей сравнивают разные типы управления, и антивибрационных креплений, и хвостовых стабилизаторов, и Бог весть чего еще. Там и сям маленькие группки рисуют диаграммы на пыльной земле и хлопают записными книжками – настоящий дурдом. Но это так здорово. Можно подумать, что ничего важнее в мире нет... Да нет, знаю.
Для меня все это не имеет смысла, как для них не имеет смысла двухчасовая работа над абзацем. Да и разве может быть в этом смысл. Как только он появится, я брошу все к чертовой матери. Это конец дела.
Да, и, я думаю, пора сматывать удочки. Я свалю. Вот как Фрэнки выберется из передряги, только меня и видели. Пусть делают что хотят, но уже без меня. Я это точно говорю.
Если б я только знал, что делать с Робертой; все дело в ней. Раньше я думал, что я один так запутался. Но теперь вижу, что и она тоже. А как она будет выбираться, ума не приложу. Я знаю, что другого мужчины у нее не будет. Ужасно беспокоит меня и Джо. Она, должно быть, чувствует, что я готов дать деру, и ни на минуту не отходит от меня. Она все время на подлокотнике моего кресла, держит меня за руку, приносит мне то да се, и говорит, говорит не переставая, с момента, когда я переступлю порог, и пока не лягу в постель. Ее теперь спать до меня никакой силой не уложишь. Это тоже выше моего разумения – что будет делать Джо, если я слиняю? Я единственный в доме, кто понимает ее и говорит на ее языке. Потом Шеннон. Думаю, я мог бы что-нибудь сделать с Шеннон, будь у меня время. Если бы я хотя бы мог гулять с ней по нескольку часов вечером, правда, представить себе не могу, как это возможно, но если бы...
А Мак пытается научиться новым шуткам. В них, правда, все еще кусавки, и они совсем не смешные, но, если некому будет поощрять его, он вообще никуда не продвинется. Мак как две капли похож на меня в его возрасте. Он будет таким же крупным и страшно чувствительным парнишкой. А разве можно без чувства юмора. Иначе он просто пропадет.
У мамы тоже с сердцем не очень. Мне и подумать страшно: что бы я ни предпринял, все только к худшему. Все обречено.
Сколько я размышлял над этим. Скажем, можно было бы снять комнатенку здесь же, в городе. Самую что ни на есть крошечную: чтоб только разместить машинку, столик и кровать. Готовить, стирать – это я все сам мог бы, куда уж экономней. Не знаю, мог бы я написать какой-нибудь боевик, если б точно знал, что деньги пойдут на настоящую книгу. Роберта получала бы мое пособие по безработице, а я перебивался бы поденной журналистикой. Конечно, жить в одном городе с ними и не видеться – не сахар, но... Но если видеть...
Нет, не знаю. Все может обернуться гораздо хуже. Вот в чем беда. Мама и так уже намекает, что Мардж деваться некуда. У Уолтера вся зарплата уходит на десяток кредитов, жить им, по сути, не на что, и он, похоже, вымещает все на ней. Но здесь я тверд. Это уж простите...
Звонит телефон. Трубку успевает взять Мун. Что-то здесь не то. Кто бы это...
– Скажи своей матери, Диллон, чтоб больше не звонила мне сюда.
– Моей матери?
– Вот именно. Своей матери. Если она еще раз позвонит сюда, я... я – ей...
Я вскакиваю с табурета:
– Что?
– Но так же нельзя, Дилли. Ты же знаешь, что сюда из города звонить нельзя. Если б барышня на коммутаторе не знала меня...
– Я не знал, что мать собирается звонить тебе. Если б знал, конечно, сказал бы, чтоб она не вздумала.
– Я и так делаю что могу, Дилли. Ты же знаешь.
– Мама издергалась, Мун. Да и я тоже. Не может же это длиться до бесконечности.
– Я сам знаю, Дилли. Вчера вечером я заходил в два места, где можно занять, но без толку. Я столько должен, что они боятся рисковать. Они к тому же боятся, что я... – Он остановился на полуслове, и на лице у него появилось выражение, которое я не мог понять. – Ничего не говори. Твой дру... Гросс смотрит сюда.
По дороге домой Гросс спросил, о чем это мы с Муном разговаривали. Гросс ужасно любопытен; он человек без предрассудков. Свои или не свои дела – ему плевать. Пришлось сказать ему, что ни о чем.
– Мне показалось, что он что-то о твоей матери сказал.
– Ну и что?
– Мун что, бывает у вас?
– Да нет.
– У тебя есть сестра, правда?
Не нравится мне этот парень. Как мне ни жаль, но он мне не нравится. Он меня к стенке припер, черт бы его побрал.