Сейф
Шрифт:
3
Миша сидел на бричке, оставленной под сараем, нарушив суровый порядок, установленный самим управляющим: должен был обязательно загнать бричку в сарай, предварительно очистив колеса от грязи. Но управляющий уже второй день не появляется на их хуторе. А сегодня утром прибежал Славка Мигуля. Он клялся и божился, что вчера через деревню на Сведбург прошли русские танки, сам видел их — с красными звездами на башнях — и разговаривал с танкистами, вот так, как сейчас говорит с ним, с Мишкой. Танкисты сказали, что Гитлеру капут и вообще капут всем фашистам, скоро Берлин станет нашим.
Миша
Да, судя по всему не сбрехал, ведь когда это было, чтобы управляющий хоть раз на дню не заглянул в коровник, не поинтересовался надоями молока... А сегодня утром Миша впервые сам без фрейлейн Эльзы слил молоко в бидоны и доставил к шоссе, откуда их отвозили грузовиком в Сведбург.
Внезапно Миша подумал, что мог бы не отвозить бидоны, обошлись бы проклятые немцы без молока. От этой крамольной мысли сначала стало страшно, но лишь на мгновение, какое-то неуловимое мгновение, ведь Миша уже точно знал, что все миновало — и страх, и унижение, и тяжелый труд от темна до темна. Может, еще сегодня он увидит своих. Наконец пришли, и он снова почувствует себя человеком. Но даже осознание этого почему-то не сняло тревоги: Миша подумал, что сейчас появится управляющий Кальтц или, чего доброго, сам молодой граф фон Шенк. Лишь за то, что не почистил бричку и не закатил ее в сарай, грозило суровое наказание, вплоть до отправления в лагерь...
Миша поежился, представив, как Генрих фон Шенк стегает его кнутом. Однажды он видел, как молодой граф полоснул по лицу конюха — француза Жана Рике. Тот неделю ходил с красной полосой на щеке. Лишь вспомнив эту сцену, Миша гневно сжал кулаки, почувствовав, как кровь бросилась в лицо.
Соскочив с брички, сердито пнул ее ногой, услышал, как гогочут гуси на мураве за сараем, и вдруг у него созрело решение. Он остановился лишь на миг, раздумывая, потом обогнул сарай, точно зная, как поступит сейчас.
Степенный гусак скосил на Мишу недовольный подозрительный глаз, зашипел угрожающе и вытянул шею, однако юноша, внезапно шагнув к нему, крепко схватил за шею, сжав ее. Гусь замахал крыльями, стараясь вырваться, однако Миша сжал так, будто сворачивал шею не гусаку, а самому управляющему — бычью, толстую, ненавистную шею Кальтца, раненного в руку еще под Дюнкерком. Жаль — в руку, а не в шею. Бравый вояка навсегда остался обер-лейтенантом, тупым, ограниченным, сварливым, жестоким, и Миша, вложив всю свою ярость и силу в кулаки, не заметил, что гусак уже отяжелел, опустив бессильные крылья.
Обогнув пруд, Миша еще издали увидел Лесю. Девушка спешила к коровнику и запыхалась. Заметив, как тянет Миша тяжелую птицу, отступила с тропинки, глаза у нее округлились, лоб наморщился. Она протянула руки к Мише, будто хотела остановить, но юноша сам остановился, шутливо подбросил птицу, словно не случилось ничего особенного, и сказал так, точно речь шла о чем-то будничном и незначительном:
— Приходи, Леся, к нам обедать. Мать зажарит, а то давно я не ел гусятины...
— С ума сошел?.. — наконец выдохнула она. — За это же тебя...
— А дудки! — вдруг победно крикнул Миша, осознав внезапно, что все самое страшное позади и теперь ему нечего бояться. — Чихать я хотел на фрицев! Слышала, наши пришли!
Но по ее округлившимся испуганным глазам понял, что Леся ему не поверила, небось и все не поверят, пока сами воочию не убедятся.
Да и что можно объяснить этой девчонке?
Правда, Леся всегда нравилась Мише, вернее, ему казалось, что всегда. Но началось это лишь полгода назад, осенью, когда скирдовали солому и он подавал ей наверх снопы. Вдруг девушка поскользнулась. Миша поймал ее, прижал к себе, лишь на миг ощутив пружинистое и разгоряченное от работы тело. С тех пор не мог забыть того прикосновения... Теперь он старался всякий раз встретиться с девушкой по дороге в коровник или в другом месте. Как-то вечером, когда сидели у барака, попробовал даже обнять и поцеловал несмело, но девушка оттолкнула его, хотя и не очень сильно. А утром Миша поймал ее вопрошающий и как бы выжидательный взгляд. Хотел сказать, что лучше ее нет даже среди полек, работающих на центральной усадьбе поместья, — французы говорили, что таких красавиц надо поискать и в самом Париже, — но постеснялся, смолчал об этом, однако был почему-то уверен, что Леся догадывается о его чувствах, и ждал лишь удобного момента, чтобы объясниться.
Менее удобного, чем сегодня, наверно, не выпадало за все последнее время. Миша, переступив через гусака, схватил девушку за руку и притянул к себе. Она не противилась то ли с перепугу, то ли ошеломленная Мишиным сообщением, а Миша вдруг обнял ее, прижал крепко, теперь уже точно зная, что не было и никогда не будет у него такого счастливого дня.
— Отпусти, сумасшедший... — прошептала Леся, но не отстранилась, наоборот, положила ему голову на плечо. Так стояли они, притихшие и испуганные, не видя и не слыша ничего, забыв и о войне, и о коровах, мычавших в ожидании Леси. Вдруг где-то совсем близко загудело. Девушка выскользнула из Мишиных объятий. Гул превратился в грохот, и сразу же совсем низко, юноше даже показалось — подпрыгни и зацепишь рукой, — прошли три самолета с красными звездами на крыльях.
Миша поднял руки и закричал неистово «ура!», думая, что с самолетов его увидят и услышат, но стальные птицы исчезли за коровниками, а он все еще стоял с поднятыми руками и ощущал на пылающем лице холодок от вихря, поднятого пронесшимися над ним самолетами. Наконец увидел Лесю и спросил у нее, словно не верил своим глазам и нуждался в немедленном подтверждении:
— Ты же видела, это свои?!
— Наши... — ответила она растерянно.
Миша, схватив ее за руку, потянул к бараку.
— Коровы недоеные...
— Черт с ними!
— А молоко? Что скажет Кальтц?
— Немецкое молоко! Тьфу, — плюнул он.
— Коров жаль.
— И коровы немецкие! — Он подхватил гусака. — И этот был немецким, а стал моим. Пойдем... — Девушка еще колебалась, но Миша сказал то, что окончательно убедило ее: — Надо сказать нашим, может, и не знают.
И они повернули к баракам, взявшись за руки бежали по накатанной грунтовой дороге. Миша держал Лесину руку крепко и знал, что нет на свете ничего нежнее, чем эти загрубевшие от тяжелой работы пальцы.