Сезон зверя
Шрифт:
Лишь когда ранняя зимняя темнота опустилась на лес, гася падающий в лаз свет, скрип снега и голоса наверху стали затихать и удаляться. Звереныш понял, что страшные чудовища уходят. Но еще долго он не решался выбраться из-под спасительного корня, а еще дольше – вылезти из берлоги, хотя до озноба хотелось броситься скорее по следу так непонятно покинувшей его и не защитившей в минуты опасности матери, отыскать ее в темном лесу, прижаться к теплому брюху и поскулить, жалуясь на боль и перенесенные страхи.
С трудом выкарабкавшись к краю лаза, он высунул морду и огляделся. Над деревьями сквозь морозный туман поднимался мутный горящий круг. В волнах его бледного света на истоптанном снегу поляны
Поджимая переднюю лапу, он заковылял по широкой полосе материнского запаха, но почти сразу набрел на одно из пятен, которое оказалось снегом, пропитанным уже подмороженной кровью. Вкус и запах ее Звереныш знал, помнил по материнской добыче – ленным уткам и зайчатам, которых ей иногда удавалось ловить летом. Он обогнул кровяное пятно и уперся в другое такое же. Чуть в стороне над бесформенной темной кучей поднимался легкий парок. Медвежонок повернул к ней и уткнулся носом в свежие, еще не остывшие внутренности. Он знал и их вкус, но сейчас лизнул, а есть не стал: чувство голода еще не проснулось. Рядом с кишками Звереныш обнаружил два каких-то маленьких безжизненных существа. С неестественно огромными для них головами и столь же ненормально крошечными лапками, они были одинаково лишены шерсти и сжаты в уже начавшие промерзать комки.
А дальше запаха матери и ее следов не было. С поляны уходил лишь один след – глубоко продавленный двумя полосами и густо наполненный запахами страшных существ. На него Звереныш не посмел даже ступить. Обойдя по натоптанному кругу берлогу и несколько раз сунувшись в глубокий снег, топивший в себе по самую спину, Звереныш, жалобно поскуливая, вернулся в логово и снова принялся зализывать лапу, пытаясь пристроить ее так, чтобы боль была меньше.
В эту ночь он не уснул: слишком сильным было потрясение, да и в ногу при каждом движении словно впивались сотни заноз. И еще он ждал, что мать, видимо испугавшаяся страшных существ и куда-то от них убежавшая, к утру вернется, как летом она возвращалась с ночной охоты, и выстывшая берлога вновь наполнится ее теплом и родным запахом.
Не уснул он и назавтра, но ночью Звереныша выгнала из логова уже не надежда отыскать мать, а давший знать о себе голод. Подступаясь то с одной стороны, то с другой, он погрыз промороженные внутренности, а потом съел одного за другим тех двух маленьких существ, что обнаружил в первый вечер. На сытый желудок и боль в ноге казалась не такой уж нестерпимой, и в берлоге как будто потеплело. Глаза Звереныша стали медленно слипаться. Он отходил в сон, даже не подозревая, что только что насытился теми, с кем вместе должен был проснуться весной и кого должен был нянчить-пестовать, почему и прозывался в этом возрасте пестуном. Впрочем, имя это придумали для собственного удобства страшные существа – люди, а для него самого оно не имело никакого значения.
Зверенышу повезло во второй раз. Под утро потеплело и пошел такой снег, какого давно не бывало в здешних местах Якутии. Он не только упрятал все следы медвежьей трагедии, но и заново закупорил разоренную берлогу, оставив лишь крошечную отдушину.
Родителей своих Стенька помнил совсем плохо – так, как может запомнить ребенок четырех-пяти лет. В памяти остались не совсем четкие черты лица и отзвуки голоса, огромный рост и угрюмость отца, вечная грусть матери, часто и жалостливо гладящей сынка по голове, да какие-то отдельные дни и случаи, запавшие своей необычностью, болью или радостью в душу мальца.
Большинство воспоминаний были неприятными, от них веяло холодом, чем-то темным и тяжелым. Одно из самых первых несколько лет раз за разом прокручивалось в его снах, заставляя вскрикивать среди ночи и испуганно распахивать глаза, а потом залезать с головой
…Отец корежится на полу, катается по выскобленным доскам, хрипит что-то непонятное.
– Порфирий, Порфирий! Скорей! Скорей! – кричит мать.
Она хватает отца за рукав, помогает подняться, выталкивает на улицу. На мгновение как бы очнувшись от свежего воздуха, он, неловко покачиваясь, торопливо хромает в дальний амбар. Потрясенный Стенька бежит следом и приникает к приоткрытой двери. Он видит, как мать помогает отцу спуститься в глубокий погреб, запирает за ним крышку на толстый железный шкворень, набрасывает сверху старую перину, изодранный половик, попону. И почти сразу же откуда-то из-под земли доносится глухой и далекий, но нестерпимо страшный вой человека, переходящий в звериный рык. Выскочив из амбара и захлопнув дверь, мать натыкается на испуганно плачущего Стеньку и понимает, что он все видел и слышал.
– Пойдем, сынок, пойдем! – Она прижимает его к себе и крестит. – Заболел тятька наш. Опять заболел. С головой худо. Не бойся, пройдет у ниво. Пройдет к завтрему. Только ты людям никому не сказывай. Пойдем, сыночек…
Мать укладывает его на лежанку, заботливо укрывает и долго сидит рядом, поглаживая. Рука ее дрожит. Закрыв глаза, уже почти во сне он слышит:
– Только на тебя ба, соколик мой, беда энта не перешла, только на тебя ба… Ты-то не виновен, да и моей вины нету… Рази что польстилась на иво достаток, захотела из сирот в хозяйки. Из грязи – в князи. Вот и угодила… И остановить его сразу не смогла, не сумела… А когда послушался да одумался, поздно уж было… Да, сотворил тятька твой! Какой грех сотворил неподъемный!.. Бог его прости…
А еще врезалось в память, как в очередном своем припадке отец отталкивает мать, она ударяется головой о косяк и тихо сползает по нему на пол. А он выпрыгивает на улицу, как пьяный, мечется по двору, выскакивает через задние ворота и бежит без дороги по полю, присыпанному первым снегом, холодно вспыхивающим под огромной луной, бежит прямо к опушке страшного ночного леса, откуда еле слышится далекий волчий вой.
Возвращается отец рано утром. Лицо его осунулось, оно бледно и поцарапано, на руках ссадины, непокрытая голова всклокочена, а с бороды и усов свисают длинные розоватые сосульки. Он подходит к кровати матери, падает на колени и утыкается лицом в одеяло…
Что еще хорошо запомнил Стенька? Да, пожалуй, последний отцов вечер в доме. Осенью это было, незадолго до холодов.
Отец ходит по избе в непривычно нарядной рубахе, с гладко причесанными волосами и бородой. Насыпает в большой кошель кедровые орехи, а мать укоряет его:
– И че ты удумал-то, Порфирий? Женатый мужик – и к молодым на вечорку собрался! Че люди-то скажут!..
– А и пусть! Мне теперя все одно. Знаю я, какие обо мне по деревне слухи ходят. И как за глаза меня кличут – тоже знаю. Так что бояться неча… Вот хочу ныне с молодыми погулять – и все. Душа просит. Не держи ты меня… За им лучше пригляди, коли что… – Он кивает головой в сторону Стеньки: – А у меня теперя одна дорога… Один конец. И чем скорей…
– Ты это че, Порфирий?.. – В голосе матери звучит уже тревога. – Ты эта… не вздумай чиво… Пройдет, можа, еще все… Ты в церкву почаще… Бог – он милостив…
– Да только не ко мне…
– Ты эта… шкуру-то сжег… проклятую?
– И пепла не осталось. И знашь, будто на душе полегчало, отпустило чуток. Через то и на вечорку собрался… Тяжко мне, Марфа, ох как тяжко… да ты и сама знашь… Вот и хочется сбросить тяжесть-то…
– Ну, иди, коль решил. Мож, и впрямь полегчат…
Перед самым порогом отец подзывает Стеньку, крепко прижимает его к себе и горячо шепчет в самое ухо: