Шаутбенахт
Шрифт:
— Ах ты мой пуцлик! — Вместо того, чтобы бежать утешать переводчицу, он обхватил обеими руками Сычиху, в шутку, как борец, и повалил. — Ах ты мой препуцик!
Рая (которая «Райати») сидела и дожидалась, чего — не ясно, в одной из комнат некоего здания на рю Шагрирут — в переводе на русский «Посольская улица». Посла Аргова девятью годами позже террористы ранят прямо в мозг, из-за чего начнется ливанская кампания. Впрочем, сам Аргов предпочел бы умереть неотомщенным: вторжение в Ливан он осудит как член партии Авода (труда). Но когда еще это будет — еще был жив Бен-Гурион, когда Рая сидела в израильском посольстве в Париже.
Она совсем
— Не думали, а знали, — уточняет польский еврей, встречая укоризненный взгляд румынского собрата.
— …но доказательств никаких не было.
— Теперь же есть, теперь можно оповестить об этом интернациональную прессу без ущерба для наших агентов.
— Моше, — сказал румынский еврей, — подумай, о чем ты говоришь.
— Ты думаешь, Цвийка, мужу этой дамы будет грозить большая опасность, чем теперь? Что они с ним немедленно расквитаются?
— По правде говоря, да, — сказал Цвийка.
— Ошибаешься. Поверьте мне, ханум, что он ошибается. Если хотите знать, для вашего супруга сейчас самая надежная защита — то, что он израильтянин…
— Моше, ты что, сдурел? Подумай, что ты говоришь?
— Не мешай. Они и дальше всеми силами будут изображать из себя израильтян, а значит, с израильтянином ничего не случится. Наоборот, смертельная опасность нависла сейчас над русскими.
— Возможно, Моше, ты и прав. Во всяком случае, геверти, мы сделаем все от нас зависящее для спасения вашего супруга. В этом можете быть совершенно уверены…
— Ведь теперь благодаря ему стало возможным предпринять решительные шаги…
— Моше!.. Всего вам, сударыня, наилучшего. Письмо, написанное вашим мужем, мы, с вашего позволения, возьмем с собой. Не исключено, что оно нам еще понадобится.
— Оно будет переведено на семьдесят языков с сохранением всех его художественных достоинств — всех!
Анекдотическая пара удалилась. Ну точно персонажи анекдота. Это они попавшего под каток Рабиновича просунут под дверь его собственной квартиры. Э-э, постойте! Да это же были братья Маркс!
У Раи голова совсем шла кругом: арабские террористы работают под евреев, Юрка на Эйфелевой башне ведет себя как герой, семьдесят языков… Триста лир надо не забыть, — а смотри-ка, не забыл, послал своей Раечке денег, любит Раечку… Снова стала она всхлипывать, уже в блаженстве. Это блаженство — быть любимой. Блаженство — когда есть страна, которая всегда готова взять тебя под свою защиту. Всюду, во всех уголках мира есть своя рю Шагрирут — залог того, что израильтянин, еврей, в беде не будет оставлен. Его приютят, обогреют, окружат любовью… Любовь — это самое главное.
— Любовь — это самое главное, — заметил Юра — совершенно телепатически, — тиская Раю Сычиху и называя ее самым причудливым образом: и «пуцликом», и «препуциком», и «пестиком», и «свастиком» («Ах ты мой свастик…»), и «жопкиным хором», и «чулочком», и «носочком», и «трусиком», и «лифчиком», и просто «сиськиным своим» — и еще массою других ласкательных имен.
Рая млела, прочие хохотали до слез, до упаду заливались, уж так, уж так, ну словно они — помещик, по рукам и по ногам связанный взбунтовавшимися крестьянами, которому коза лижет пятки.
— Ну, мнения о тебе твой Колька!..
— Ну, язык у мужика…
А Юра, слыша это, и рад стараться:
— Голяшкин, Лягушкин, Кудряшкин, Штанишкин.
— А правда, сыграем во мнения?
— Не-е, в «угадайку».
— В «угадайку», в «угадайку», — поддержало большинство женщин.
— Это как это, в «угадайку»? — спросил Юра.
Ему объяснили: он должен зажмуриться. Только честно, не подглядывать. Его кто-то целует в губы («страстно — как твоя Раечка»), а он должен угадать, кто это был. Все в рядок стоят и ждут, на кого он укажет.
— Годится, — дурацким голосом согласился Юра.
— Только чур не лапать, — предупредила Чувашева. — А то в прошлый раз Надька всех на ощупь угадывала.
— А вы что, и между собой играете?
— Когда мужика нету — чего ж. Вон Гордеева уже доигралась, — усмехнулась тетя Дуся.
(Усмешка в собственный адрес, которую суровый и в то же время копеечный жизненный опыт распространяет на всех и вся, не позволяя, ввиду своей ограниченности, судить о других иначе, как по себе, — эта усмешка в последнем случае — устремленности вовне — имеет множество оттенков: завистливый, самоуничижительный, злобный, презрительный, недоверчивый — мол, знаем вас, красиво поете; эта усмешка может быть хорошим шитом, но меч она плохой — о чем до поры до времени «усмехающиеся» не подозревают, введенные в заблуждение именно упомянутой привычкой одно измерять другим: по себе судить о других, по щиту судить о мече… И потом начинается — кризис национального сознания: ах, как же так?! Как жестоко мы обманывались! Меч-то, оказывается, наш никуда не годен — это щит, падла, вводил в заблуждение… И волчье: карауууууууууууууууууууул! Мы — собачье дерьмооооо!)
(Я отвлекся, разбирая свойства российской усмешки. Зачем мне это? Признаться, с одной лишь целью: потрафить читателю. Читателю необходима время от времени какая-нибудь благая весть, мысль проводимая — «явно», «скрыто», «художественными средствами», читатель видит ее и спокоен: обмана нет, это подлинная литература. Идейность ведь прием не литературный — социальный. Причем вышесказанное в равной мере относится и к сказавшему это, а значит — лишено снобистского высокомерия. Читая других, я такой же читатель, как все. Уж как обожаю гуманистический пафос (а какой катарсис у меня от него!), роман как метафору заповеди «не убий», или любой другой, или всех заповедей чохом — обожаю. Меня учат добру… И примечание: без толку для добра, но с немалой пользой для учителя.)