Шесть ночей на Акрополе
Шрифт:
— Не думаю, что можно завидовать моему спокойствию… Ты читал Паскаля?
— Читал.
— Ну, и как?
— Не знаю. Как-то у меня возникла мысль, что и без Бога Авраамова столь пылкое сердце пылало бы тем же огнем.
— Глупости! — заметил он со вздохом. — Христианство открыло человечеству смысл страдания. Я имею в виду смиренное христианство, а не то, во что мы его превратили.
— Как раз то, о чем ты говоришь, и вызывает у меня затруднения. Мне кажется, что смысл страдания не может быть чьей-то личной монополией.
— Чьей-то личной! — воскликнул он, словно желая защитить меня. — Так ты говоришь о церкви?!
— Церковь я уважаю и прошу не навязывать мне обсуждения этих вопросов, — ответил я. — Однако я решительно
— Ты слишком уклонился от темы, — сказал он, словно защищая меня.
— Может быть, и уклонился, однако объясни, пожалуйста, почему во время пребывания на чужбине, находясь в комнате, куда не проникал солнечный луч, совсем окоченев от холода, я брал «Илиаду», читал VI песнь и верил, что это помогает. Не все, то есть не декорации и красота стиха, но эта теплота, эта горькая теплота отношения к судьбе человеческой, это ощущение человечности, которое испытывает каждый, не будучи в силах определить ее, и тем не менее чувствует ее настолько своей в душе того незнакомца, которого мы называем Гомером. Так почему же, скажи пожалуйста, этот Гомер не имеет права войти даже в ад, почему вы заставляете его блуждать у лимба, обладая только страданием, но не надеждой, [29] без причастности, о которой мы только что говорили, хотя всем этим обладает вышеупомянутое ничтожество? Вот мой вопрос.
29
Й. Сеферис обращается к Данте («Ад», IV, 42). Привожу полностью соответствующее место (стихи 31–42) — речь Вергилия:
Что ж ты не спросишь, — молвил мой вожатый, Какие духи здесь нашли приют? Знай, прежде чем продолжить путь начатый, Что эти не грешили; не спасут Одни заслуги, если нет крещенья, Которым к вере истинной идут; Кто жил до христианского ученья, Тот бога чтил не так, как мы должны. Таков и я. За эти упущенья, Не за иное мы осуждены, И здесь, по приговору высшей воли, Мы жаждем и надежды лишены.Я разошелся. А он ответил с еще большим огорчением:
— Видать, тебе хорошо запомнились наши школьные книжки. А я не могу прикасаться к ним. На вопрос же твой отвечу, что, когда Гектор занимался любовью с Андромахой, у него не было моих проблем.
Я не ответил, и он сказал с блаженной улыбкой:
— Впрочем, видать, на тебя повлияла Саломея. Я слышал, ты часто видишься с ней. Опасная женщина. Не желает признавать никаких преград: amorale. [30] Вот видишь, до чего мы дошли: слово это на греческий не переводимо и, стало быть, нам ни к чему. Смысл его чужд нашему сознанию. Возвращаясь снова к твоей прекрасной компании, я советовал бы Саломее позаботиться прежде всего о составлении некоего общего словаря, чтобы, по крайней мере, мы, семеро, могли понимать, что именно говорим друг другу.
30
Нравственно нейтральная (Прим. Й. Саввидиса).
Улыбка его стала лукавой. Он потрепал меня по плечу. А затем, словно повинуясь какому-то внутреннему звонку, вдруг сказал, что должен уйти. Думаю, это был один из дней, когда он посещал публичный дом.
Последняя тень удалилась. Кинотеатр был забит до отказа. Зажгли свет, оцепенение прошло, и человеческая масса потекла по проходам на улицу.
В этот момент стоявший во весь рост Николас сделал круговое движение головой, вытянул руку, хотя он и не имел привычки делать жесты, и сказал:
— Смотрите! Смотрите! Через восемьдесят лет никого из них не будет в живых! А пока что пойдем поедим!
Казалось, будто тот вечер был подчинен единому обязательному распорядку. Они взяли два такси и отправились в таверну — в подвал на улице Агиу Мелетиу.
Дела не складывались так, как нужно: Николас был прав. Эти семеро молодых людей в Афинах, почти при диктатуре Панкалоса, [31] казались вялым Вавилоном. Всякая вспышка разговора тут же угасала в частных междометиях.
31
Действие романа происходит в 1928 году. Генерал-лейтенант Ф. Панкалос официально провозгласил себя диктатором января и был свергнут 7 августа 1926 года.
Саломея проявляла особую заботу о стакане Николаса. Платье Лалы время от времени совершенно неожиданно меняло местоположение, словно золотая рыбка. Рот Сфинги напоминал точку, в которой оканчивалась вселенная. Николас смотрел на него, вздыхал, опорожнял стакан и делал что-то дотоле неслыханное: болтал, не умолкая. Он сказал:
— Дорогие друзья! Стратис намедни говорил мне, что прочел в какой-то исключительно важной книжке о чудаке, одержимом манией коллекционировать воду из разных рек. Точь-в-точь как коллекционируют марки.
Саломея посмотрела на Стратиса, который впился в нее взглядом. Быстрым движением она наполнила стакан Николаса.
Николас продолжал:
— На полках у этого странного человека можно видеть Ганг, Волгу, Темзу, Сену, Дунай, Нил и т. д., и т. п. Видеть в бутылочках с этикетками.
Госпожа Саломея проявила достойную всяческих похвал инициативу, предложив нам время от времени расставаться на несколько часов с одиночеством или чрезмерным многолюдьем и встречаться в компании. Надеюсь, она простит, если я скажу, что она состоит в некоем таинственном родстве с вышеупомянутым коллекционером.
Действительно, глядя на вас, мне кажется, что госпожа Саломея выстроила вокруг этого подземного стола бутылочки с водой из разных рек.
Да, дорогие друзья, каждый из нас — некая река, некая завершенная река от истоков до устья, некая несообщающаяся река в закупоренной бутылочке.
Таким образом, неизбежно возникает вопрос: вопрос настолько волнующий, что выходит за рамки нашего узкого круга, и замечательным образом связанный с особенностями нашего племени, состоит в следующем:
Кто отопрет запертые реки? Кто откупорит закупоренные бутылочки? Кто, друзья мои, смешает несколько капель из течения Иордана, если предположить, что это — Нондас, с несколькими каплями из течения Скамандра, если предположить, что это — Стратис, или из течения Брахмапутры, если предположить…
Труд этот, как видите, выше человеческих сил.
— Я знаю только одного, — сказала Сфинга. — Нужно только, чтобы он захотел принять неупорядоченное ромейство. [32]
32
См. выше прим. 9.