Шевалье д’Арманталь
Шрифт:
— Тем лучше, — сказал Дюбуа, — мне очень приятно, что она вам по нраву, потому что это ваша комната.
— Моя? — испуганно переспросил Бюва.
— Ну да, ваша. Что же удивительного в том, что я хочу иметь под рукой и, главное, не выпускать из виду такого важного человека, как вы?
— Так, значит, я буду жить в Пале-Рояле? — спросил Бюва.
— По крайней мере несколько дней, — ответил Дюбуа.
— Но, монсеньер, позвольте мне хотя бы предупредить Батильду.
— В том-то и дело, что мадемуазель Батильда не должна ничего знать.
— Но вы, по крайней мере,
— В течение всего того времени, которое вы пробудете здесь, вы отсюда не выйдете.
— Но тогда, значит, я узник?! — с ужасом вскричал Бюва.
— Вы правы, дорогой Бюва, — государственный узник. Но успокойтесь, ваше заточение будет недолгим, и, пока оно продлится, вам будут оказывать все знаки внимания, на какие имеет право спаситель Франции. Ибо вы спасли Францию, дорогой господин Бюва, теперь уж в этом не приходится сомневаться.
— Я спас Францию?! — воскликнул Бюва. — И вот я в заточении, под запорами, за решеткой!
— Где, черт возьми, вы увидели запоры и решетки, дорогой Бюва? — со смехом спросил Дюбуа. — Эта дверь запирается только на задвижку, и в ней нет даже замочной скважины; что касается окна, то, как видите, оно выходит в сад Пале-Рояля и не забрано никакой решеткой, так что вы можете без помехи наслаждаться великолепным видом. Вам будет здесь не хуже, чем самому регенту.
— О, моя комнатка! О, моя терраса! — пролепетал Бюва и, уничтоженный, упал в кресло.
Дюбуа, которому некогда было утешить Бюва, вышел и поставил у двери часового.
Эту меру легко объяснить: Дюбуа боялся, как бы, узнав об аресте де Вильруа, заговорщики не заподозрили, откуда исходит разоблачение, а если бы они стали расспрашивать Бюва, он признался бы во всем. Это признание заставило бы заговорщиков приостановить исполнение своих планов, между тем как Дюбуа, осведомленный отныне обо всех их замыслах, хотел предоставить им скомпрометировать себя до конца, чтобы раз навсегда покончить со всеми этими заговорами.
Около восьми часов вечера, когда уже начинало темнеть, Бюва услышал громкий шум за дверью и какое-то металлическое позвякивание, крайне встревожившее его; ему случалось слышать множество историй о государственных узниках, убитых в тюрьме, и он, весь дрожа, встал и подбежал к окну. Во дворе и в саду Пале-Рояля было людно, в галереях загорались огни, и все, что открывалось взору Бюва, было полно движения, веселья и света. Он издал стон при мысли о том, что ему, быть может, придется проститься с этим миром, в котором жизнь бьет ключом. В эту минуту открылась дверь. Бюва, задрожав, обернулся и увидел двух рослых лакеев в красных ливреях, которые внесли накрытый стол. Металлический шум, который так встревожил Бюва, оказался позвякиванием серебряных блюд и приборов.
Первым душевным движением Бюва было желание возблагодарить Господа Бога за то, что неминуемая опасность, как он думал, угрожавшая ему, обратилась в обстоятельства, по-видимому, вполне приемлемые. Но почти тотчас ему пришла в голову мысль, что пагубные замыслы, направленные против него, остались неизменными, что их лишь решили привести в исполнение иным путем и что его не убьют,
Лакеи исподтишка переглянулись. Это были два продувных молодца, которые с первого взгляда оценили Бюва по достоинству и, не понимая, как можно не испытывать голода при виде начиненного трюфелями фазана и не чувствовать жажды при виде бутылки шамбертена, разгадали опасения узника. Они шепотом обменялись несколькими словами, и тот, кто был побойчее, понимая, что есть возможность извлечь выгоду из создавшегося положения, направился к Бюва, который отступал перед ним до тех пор, пока не уперся спиной в камин.
— Сударь, — сказал он ему проникновенным тоном, — мы понимаем ваши опасения. Но так как мы честные слуги, то хотим доказать вам, что мы не способны приложить руку к злодеянию, в котором вы нас подозреваете. Поэтому в течение всего вашего пребывания в этой комнате мой товарищ и я, каждый по очереди, будем пробовать все блюда и все вина, которые вам будут подаваться. Мы почтем себя счастливыми, если благодаря нашей самоотверженности сможем принести вам некоторое успокоение.
— Сударь, — ответил Бюва, сгорая от стыда от того, что его тайные мысли были разгаданы, — вы очень любезны, но, Бог свидетель, я не хочу ни есть, ни пить, как я уже имел честь вам сказать.
— Неважно, сударь, — сказал лакей. — Так как мы с товарищем хотим, чтобы у вас не осталось ни малейшего сомнения, мы все же проделаем пробу, которую вам предложили… Контуа, друг мой, — продолжал лакей, садясь на место, которое должен был занять Бюва, — сделайте одолжение, подайте мне несколько ложек этого супа, крылышко пулярки с рисом и чуточку бургундского… Так, хорошо… За ваше здоровье, сударь!
— Сударь, — ответил Бюва, глядя широко раскрытыми от удивления глазами на лакея, так беззастенчиво обедавшего вместо него, — сударь, это я ваш слуга. И мне хотелось бы узнать ваше имя, чтобы сохранить его в памяти рядом с именем того доброго тюремщика, который дал святому Косьме такое же доказательство самоотверженности, какое вы даете мне. Об этом говорится в «Практической морали», сударь, — продолжал Бюва. — И я позволю себе сказать вам, что вы во всех отношениях достойны фигурировать в этой книге.
— Сударь, — скромно ответил лакей, — меня зовут Бургиньон, а это мой товарищ Контуа. Его очередь проявить свою самоотверженность наступит завтра, и он от меня не отстанет… Ну-ка, дружище Контуа, положите мне кусочек фазана и налейте бокал шампанского. Разве вы не понимаете, что я должен отведать все блюда и попробовать все вина, чтобы вполне успокоить господина. Я знаю, это нелегко, но в чем же состояла бы заслуга честного человека, если бы он не налагал на себя время от времени подобных обязательств? За ваше здоровье, господин Бюва!