Шхуна, которая не желала плавать
Шрифт:
Моя неприязнь к Сент-Джонсу порождается тем обстоятельством, что он — паразит. На протяжении минимум трех веков он был пиявкой, которая, притаившись за оградой величавых скал, высасывала кровь из рыбаков, прямо-таки захлебывалась ею. В начале шестидесятых в нем на душу населения все еще приходилось больше миллионеров, чем в любом другом городе Северной Америки, включая Даллас в Техасе. Состояния эти были нажиты беспощадным ограблением рыбаков, которых до 1949 года, когда Ньюфаундленд стал членом Канадской конфедерации, торговцы эксплуатировали в чисто средневековом духе. Торговцы, чьи огромные склады и конторы окаймляли Уотер-стрит, именовались «пиратами с Уотер-стрит» (прозвище,
Особый аромат, который они придавали городу, все еще сохраняется, сочетаясь с тлетворным запашком коррупции, которая, хотя и не блещет оригинальностью, ни в чем не уступит никакой другой. Политика на Ньюфаундленде всегда строилась в духе банановой республики, или — точнее — тресковой республики. Диктатура лишь слабо маскировалась протертым до дыр ветхим плащом демократии. В Сент-Джонсе заправляли некоторые из самых не благоуханных фигур в истории Северной Америки, и пока еще нет никаких признаков, что наступит день, когда старая система рухнет.
Я не стал задерживаться в городе и в тот же вечер двинулся по Тропе Карибу вдоль Южного берега. Кашляя, трясясь словно от болезни Паркинсона, но не сдаваясь, «Страстоцвет» медленно всю длинную ночь совершал свой путь на юг. На рассвете он взобрался на последний холм перед Грязной Ямой и продрейфовал по усыпанному камешками склону к деревне. Я предоставил ему самому выбирать дорогу между валунами и сосредоточил внимание на панораме внизу.
Маленькая гавань, всего лишь щель в изгибе береговых обрывов, выглядела безмятежной в перламутровом свете раннего утра. Тридцать — сорок лодок дремали у причалов точно спящие гаги. А на берегу в серебристо-серый узор, окаймляя бухту, слагались ажурные сушилки для рыбы, пристани, помосты и рыбные лавочки. От кромки воды вверх по склону карабкались двухэтажные кубические домики с плоскими крышами, щеголяя пестротой и яркостью окраски. Прямо подо мной распростерся рыбозавод, из его железной трубы поднимался маслянистый дым.
Сонная, дышащая приятным покоем картина, ничем не отличающаяся от остальных тысячи трехсот ньюфаундлендских рыбачьих поселков, которые в те дни продолжали цепляться, как цеплялись веками, за резные берега огромного острова. Я взирал на эту картину с удовольствием, которое мало-помалу переходило в тревогу.
Чего-то не хватало — и чем-то этим была шхуна моей мечты. Ей полагалось бы чуть покачиваться там, внизу у причала, безупречной, прелестной, ожидающей точно невеста — своего суженого: вот-вот он придет к ней. И суженый пришел, был здесь, был в эту самую минуту, а вот от морской невесты не было ни следа.
«Страстоцвет» прорвался сквозь последний каменный барьер на козьей тропе, змеившейся к рыбозаводу, икнул раз-другой и тихо испустил дух. Когда я попытался завести его, он только жалобно повизгивал. Я выбрался на тропу, и путь мне преградил крохотный мальчуган, который подобно гному словно бы выскочил из усыпанного камнями склона. Белобрысый, в резиновых сапогах на несколько размеров больше, чем следовало, со шмыгающим носом и застенчивой улыбкой. Я спросил его, где мне найти дядю Еноса Коффина (в таких деревушках любой мужчина старше пятидесяти лет именуется «дядей» теми, кто его помоложе), и он ткнул пальцем в большой дом, исчерченный горизонтальными широкими полосами — лиловыми, канареечно-желтыми и охристо-красными.
На секунду я должен отвлечься и указать, что до вступления
— Спасибо, — сказал я. — А ты случайно не знаешь, где стоит шхуна, которую продали Холлоханы?
Лицо мальчугана просияло. Он повернулся и зашаркал между двумя обветшалыми складами, а я пошел за ним. Проулок привел нас к основанию жердяного и невероятно шаткого помоста (как там называют рыбацкие пристани) из ободранных хлыстов тонких лиственниц.
У помоста стояло судно.
Вернее, лежало наполовину в воде, так как был отлив, среди богатейшей коллекции битых бутылок, гниющих водорослей, дохлой рыбы и неведомых, покрытых илом предметов. Я пробрался по пропитанным рыбьим жиром слегам помоста и остановился перед шхуной моей мечты.
К корпусу ее, с тех пор как я ее видел, никто не прикасался, и с голых досок обшивки лохмотьями свисали остатки ее зеленой краски, точно изъеденной экземой. Ее днище, лишившееся последних следов сурика и намазанное мазутом, жирно блестело. Палубы зияли дырами люков, разошедшимися швами; между нестругаными новыми досками тянулись длинные черные потеки вара там, где кто-то конопатил на скорую руку. Грот-мачта была сломана в десяти футах над палубой, а фок-мачта, ничем не закрепленная, покачивалась под жутковатым углом в мольбе к глухим и слепым небесам.
Но сильнее всего кровь холодела при виде гигантской неокрашенной, смахивающей на ящик надстройки, которую кое-как присобачили к палубам. Массивная, она тянулась от кокпита до подножья фок-мачты. Больше всего она походила на гигантский саркофаг. Казалось, кораблик, чувствуя, что умирает от какой-то неизлечимой и омерзительной болезни, взвалил себе на спину собственный гроб и пополз к кладбищу, но не добрался и умер там, где покоился теперь.
От этого зрелища я онемел, но на моего маленького мокроносого проводника оно произвело прямо обратное впечатление. Он в первый раз заговорил:
— Господи Иисусе, сэр! — сказал он. — До чего ж красивый, а?
Я не сразу отправился к Еносу. Хоть я человек мирный, но руки у меня чесались убить его на месте. А потому я снова забрался в «Страстоцвет» и, как у меня в обычае, когда я попадаю в сложную ситуацию, откупорил бутылку.
В этот момент заботил меня в основном Джек Макклелланд. Джек должен был приехать в Грязную Яму через две недели, готовый отправиться в наше плавание. Джек принадлежит к тем изысканным Фортуной людям, которым чужды слабости простых смертных. Он — Человек, Который Умеет Доводить Дело До Конца, и ждет того же от своих присных. Он не взывает к Судьбам, он отдает им распоряжения. Он отдает распоряжения всем, получил их от него и я.