Схизматрица (сборник)
Шрифт:
Члены лиги, один за другим, брали меня за руки, быстро прижимались губами к моей щеке, бормоча поздравления. Лишившись дара речи, я мог только кивать им в ответ. Тем временем, заняв место Кулагина, моим ухом завладела Валерия Корстштадт. Она жарко зашептала свою женскую молитву:
– Ганс, Ганс! Ганс Ландау! Это не все, Ганс Ландау! Остался еще один ритуал, исполнить который взялась я. Этой ночью во Фроте нам будет принадлежать прекрасная комната, священное место, порог которого никогда не преступит ни один железный кобель со стеклянными глазами. Ганс Ландау, сегодня ночью это великолепное место будет принадлежать нам, нам одним!
Зрачки
Валерия вывела меня в холл. Кулагинская дверь наглухо закрылась за нами, превратив гул продолжавшегося там веселья в слабое неясное бормотание.
Псы остались в прошлом. Два пласта реальности, в которых я раньше существовал по отдельности, теперь оказались склеенными, точно магнитофонная лента. Но чувство ошеломленности не проходило. Валерия взяла меня за руку, и мы, надев воздушные ласты, отправились по коридору к центру жилого массива. Я механически улыбался попадавшимся нам навстречу цикадам; для меня они были теперь людьми из другой эпохи. Совсем рядом с ними Полиуглеродная лига предавалась неистовой вакханалии, а они продолжали трезво и рассудительно заботиться о хлебе насущном и дне грядущем.
Внутри Фрота ничего не стоило потеряться. Он был задуман и построен как противовес, как овеществленный бунт против жестко зарегламентированной архитектуры других пригородов ЦК. Огромный пустой цилиндр наполнили вспененным пластиком, пузыри которого затем принимали свою окончательную форму, подчиняясь лишь законам топологии и поверхностного натяжения. Внутренние холлы устроили позднее; двери и воздушные люки в скошенных стенах были установлены вручную. Фрот по праву славился своими безумствами и безалаберной гостеприимностью.
Особой славой пользовались приваты – помещения для свиданий и дел интимного толка, не нуждающихся в афишировании. В любовном, щедром и заботливом оборудовании этих убежищ, свободных от какого-либо надзора, гражданский дух ЦК проявлял свои самые сильные стороны. Никогда раньше мне не приходилось бывать ни в одном из таких приватов, ибо есть границы, переступать через которые человеку под псами не дозволяется. Но слухи доходили и до меня. Доходили сплетни: мрачно-похотливое злословие коридоров и баров, обрывки самых разнузданных домыслов, клочки уклончивых разговоров, мгновенно стихавших при появлении псов. Все, все что угодно, могло произойти в привате, но ни одной живой душе, кроме побывавших там любовников да уцелевших участников самых крутых разборок, как ни в чем не бывало возвращавшихся часом позже к обыденной жизни, не дано было знать, что же именно там произошло...
Когда центробежная сила упала почти до нуля, мы поплыли. Валерия спешила, она влекла меня за собой, как на буксире. По мере приближения к оси вращения пузыри Фрота становились все больше; наконец мы оказались в тихом районе, постоянном месте жительства самых богатых.
И вот мы – у самых дверей самого знаменитого из всех приватов, привата «Топаз», молчаливого свидетеля бесчисленных шалостей и проказ элиты ЦК. Ни один из других приватов Фрота не мог сравниться своей изысканностью с «Топазом».
Небрежно смахнув тонкую пленку пота, образовавшуюся на ее шее и раскрасневшемся прекрасном лице, Валерия Корстштадт взглянула на часы. Нам осталось ждать совсем ничего.
Я теперь не под псами, и мне очень хотелось взглянуть этому человеку в глаза. Взглянуть как равному, смело.
Мы все еще ждали. Уже шло наше время, приват принадлежал нам по праву; каждый потерянный миг больно царапал подсознание. Оставаться в привате после того, как законное время вышло, считалось в ЦК верхом неприличия. Выждав еще пару мгновений, Валерия побледнела от злости и решительно распахнула дверь.
Воздух был полон крови. В невесомости роилось целое облако полусвернувшихся черновато-красных пузырьков.
В самом центре комнаты плавал самоубийца. Его обмякшее тело медленно вращалось в сторону, обратную той, куда еще бил быстро слабеющий фонтан крови из его перерезанного горла. Сведенные последней судорогой пальцы правой руки намертво сжимали сверкающий скальпель. На трупе был надет внешне неброский черный комбинезон консервативного механиста.
Когда тело повернулось еще раз, я разглядел вышитую на груди комбинезона эмблему советника Матки. Его череп, частично металлический, весь был покрыт липкой коркой сворачивающейся крови; ничем не примечательное лицо хранило мрачное выражение; длинная спутанная кровавая бахрома, свисавшая с горла, частично прикрывала это лицо, словно вуаль.
Мы вляпались в какое-то грязное дело, касавшееся лишь высших сфер ЦК.
– Надо немедленно вызвать сюда агентов СБ, – сказал я. В ответ прозвучали всего два слова.
– Не теперь! – решительно отрезала Валерия.
Я заглянул ей в глаза. Они потемнели от нарастающего вожделения. Соблазн, всегда таящийся в запретном, мгновенно запустил в нее свои острые когти. Валерия медленно оттолкнулась от мозаичной стены; длинная лента полузасохшей крови прилипла к ее бедру, натянулась и лопнула.
Приваты – то место, где люди лицом к лицу встречаются с глубинными основами своего бытия, контуры которого становятся размытыми и неясными. В этом странном, исполненном тайного смысла месте наслаждение и смерть порой сливаются в экстазе. Так и для женщины, которой я поклонялся, все когда-либо происходившие в этом помещении церемонии и обряды слились в одну бесконечную череду.
– Скорее, – сказала она низким и хриплым голосом. Я ощутил на ее губах слабый, с горчинкой, привкус половых стимуляторов; наши руки и ноги мгновенно переплелись. Мы неистово совокуплялись, вращаясь в невесомости и искоса наблюдая, как рядом с нами вращается тот, кто до нас совокупился со смертью.
Вот какая была та ночь, когда Матка отозвала своих псов.
Происшедшее потрясло меня до такой степени, что я заболел. Мы, цикады, привыкли жить в духовном пространстве, этически эквивалентном космосу Де Ситтера, где ни одна норма поведения не может считаться законом, если она не является продуктом ничем не обусловленной свободы воли. Каждый пригожинский уровень сложности, в свою очередь, задается самосогласованной производящей функцией: Космос существует потому, что он существует; жизнь зародилась потому, что должна была зародиться; интеллект есть именно потому, что он есть. Такой подход позволял послойно нарастить целую этическую систему вокруг одного-единственного глубоко омерзительного мгновения... Так, во всяком случае, учил постгуманизм.