Школа жизни великого юмориста
Шрифт:
– Грех, право, что ты туда ни разу не собрался! – говорил Гоголь. – Были ведь там картины и по твоей, брат, батальной части.
– Например?
– Например, одна чудеснейшая, душу возвышающая: партизан в Отечественную войну. Сидит он верхом на лафете орудия, весь в отрепьях, с перевязанным лицом, забрызганным кровью, запаленным от порохового дыма, но в правой руке у него отбитое французское знамя, а поза, я тебе скажу, выражение лица – поразительные! Без слов читаешь: вот они, истинные спасители отечества!
Данилевский окинул тщедушную фигуру приятеля сомнительным взглядом.
– А ты сам, видно, до сих пор тоже не отказался спасать
В глазах Гоголя вспыхнул вдохновенный, чуть не фанатичный огонь.
– Не отказался, нет! – с самоуверенною гордостью произнес он. – И на меня, сознаюсь, после всех моих неудач находило порою малодушие; но одно меня потом всегда поддерживало, ободряло: молитва и упование на Бога! После горячей молитвы во мне всякий раз укреплялась снова вера в себя, в свое призвание – не прожить бесследно…
– Все это прекрасно и похвально. Но в чем же твое призвание? Остановился ты уже на каком-нибудь занятии окончательно?
– Окончательно?.. – повторил Гоголь, и голос его упал на одну ноту. – Легко, брат, сказать! Ты знаешь ведь сказку про Ивана-царевича: поедешь прямо – будешь голоден и холоден, возьмешь направо – коня потеряешь, налево – сам пропадешь. И вот, стою я теперь этак на распутье: какую дорогу выбрать?
– Прямая дорога всего ближе: кратчайшее расстояние между двумя точками.
– По геометрии – да. Чего, кажется, прямее – путь в юстицию? Защищать угнетенных и невинных, карать злых и неправых – какая высокая цель! И направил я туда стопы, как ты знаешь, с рекомендацией от нашего «кибинцского царька»; но сперва Кутузов меня по болезни не принял…
– А когда выздоровел, то был, кажется, очень мил, обещал тебя скоро пристроить?
– Из обещаний, голубушка, шубы не сошьешь. В то время не было еще получено известия о смерти Трощинского [6] . А теперь никакого толку не добьешься: ни два ни полтора.
6
Бывший министр юстиции Трошинский, «кибинцский царек», скончался в феврале 1829 года.
– Но у тебя были ведь, кажется, еще к кому-то письма?
– Быть-то были, да результат все тот же – любезное отвиливание. Таким образом, от твоего прямого пути я испытал, по сказке, буквально только голод да холод: пока маменька не выслала опять денег, я целую неделю сидел без обеда.
– Так от чиновной карьеры ты вообще уже отказался?
– От переписывания с утра до вечера бредней и глупостей господ столоначальников? Помилуй Бог! Да что я – чурбан или живой человек?
– Что же у тебя еще на примете?
– Очень многое: я умею шить, варить, расписывать стены альфреско…
– Ну, Ивану-царевичу заниматься портняжным, поварским или малярным делом, пожалуй, и не совсем пристало. Я спрашиваю тебя, брат, серьезно: что ты, наконец, думаешь предпринять?
– Пока я, говорю серьезно, еще ни на чем не остановился. От нечего делать хожу, как ты знаешь, в Академию художеств и копирую там с знаменитых мастеров. Кстати сказать: господа художники, с которыми я свел там знакомство, премилые все ребята! Но этакими копиями не прокормишься. Пробовал было взяться за иконопись: не это ли мое настоящее призвание? Да нет! Слишком мало во мне еще этой строгости, этой святости, слишком много мирской суеты. Но однажды – я дал себе в том уже обет – непременно соберусь к святым местам, ко гробу Господню…
– Ну, ну, ну! Опять заханжил.
– Нет, Александр, это у меня не ханжество, а совершенно искренняя религиозность, так сказать, с материнским молоком.
– Против религиозности я и сам, конечно, ничего не имею. Но когда человек только вступил в жизнь, – помышлять уже о паломничестве, как хочешь, не дело.
– Согласен. Времени впереди довольно. И я изыскиваю всякие средства, чтобы хоть что-нибудь заработать и не быть в тягость родным. Теперь здесь в Петербурге мода на все малороссийское. Мне пришло в голову поставить на сцене одну из папенькиных малороссийских комедий, и я нарочно пишу теперь маменьке, чтобы выслала мне их сюда. Потом я чуть было ведь не укатил в чужие края в качестве компаньона одного больного.
– Вот как! Но ты мне ничего еще не говорил об этом?
– Не говорил, чтобы не сглазить. Да враг рода человеческого, как не раз уже, подшутил опять надо мною, помазал по губам!
– А из-за чего же у вас дело расстроилось?
– Из-за того, что больной мой не выждал, взял да и отправился без меня в места еще более отдаленные – в елисейские. Царство небесное! Мило… Но на руках у меня остается еще один, самый крупный козырь. Я хотел бы знать твое чистосердечное мнение, как друга: козырнуть ли мне уже или нет?
Данилевскому, однако, так и не было суждено познакомиться с загадочным козырем своего друга. Из боковой аллеи навстречу ему показались двое таких же хватов-юнкеров.
– А, Данилевский! Мы идем слушать цыган. А ты?
– И я, понятно, с вами. Но сперва позвольте, господа, представить вам моего друга детства.
Те снисходительно пожали руку невзрачному «другу детства».
– А мы сюда ведь водой на катере, – рассказывал Данилевскому один из товарищей-юнкеров, – на Неве сплошной ладожский лед, и мы пробивались между льдинами, как теперь вот между народом. Да что же мы, господа, толчемся на одном месте? Вперед! Справа по одному ры-ы-ы-сью-ю-ю!
– Корпус прямо! Голову выше! Ногу в каблук! – со смехом скомандовал в свою очередь второй юнкер.
– Не оттягивать дистанции-и-и! – подхватил в тон им Данилевский. – Раз-два! раз-два! раз-два!
И три бравых молодых воина с неудержимым натиском врезывались в разношерстную толпу, которая невольно перед ними расступалась и затем снова смыкалась, понемногу оттирая от них четвертого, более скромного путника.
Нагнал их Гоголь уже на большой открытой лужайке, где народное гулянье было в полном разгаре. Оркестр военных трубачей, карусели, Петрушки, медведи с козой-барабанщиком, ходячие панорамы, палатки с сластями, громадные самовары и исполинские пивные бочки собрали тут тысячи алчущих «хлеба и зрелищ». В окружности же, под оголенными еще деревьями, на болотистой почве, сквозь которую кое-где лишь пробивалась первая травка, расположились живописные группы неприхотливых горожан и угощались взятою из города снедью и выпивкой. От общего говора, крика и смеха, от разных музыкальных инструментов – барабанов и труб, шарманок и гармоник – в воздухе стоял невообразимый хаос звуков; но этот одуряющий гам и гул, казалось, никого не беспокоил, а, напротив, возбуждал во всех еще большее веселье. Для трех подпрапорщиков, впрочем, все это представляло мало интереса. На минутку только приковало их внимание семейство атлетов, которые, одетые в трико, рельефно выказывавшее их развитую мускульную систему, очень ловко и красиво выделывали всевозможные головоломные штуки, а в заключение составили живую пирамиду.