Шолохов
Шрифт:
В этих «разъяснениях» появилось и то, что напоминало полвека назад битому-перебитому писателю речи и газеты из 1937-го: «Надо полагать, что тов. Шолохов понимает это, но тем не менее… Следует всегда, а в настоящий момент в особенности, проявлять высокую политическую зоркость, идейную непримиримость… Возможно, т. Шолохов оказался в этом плане под каким-то, отнюдь не позитивным влиянием… Записка тов. Шолохова, продиктованная заботой о культуре, отличается, к сожалению, односторонностью и субъективностью… Именно такой трактовки вопроса хотелось бы нашим классовым врагам, пытающимся сколотить, а если не сколотить, то изобразить
Каково было писателю узнать, что генеральный секретарь партии со всем своим идеологическим синклитом отмахнулся от его встревоженных размышлений. Чрезмерен?.. Зря замахивается обличать чуженациональное и чужестранное влияние?.. Но в ответ старцы не нашли ничего более путного, чем гневливо «разъяснять» писателю свои закостенелые догмы. Не понимали они, что уже не победны давно приевшиеся лозунги дружбы, единства, единодушия… И еще не догадывались, что самоубийственно запрещать размышлять над тем, что ими постановлено считать запретным.
Непредусмотрительное Политбюро изрекло: письмо Шолохова — идейно-политическая ошибка.
Он же просил «широкого и детального рассмотрения». Не хотел становиться — в единственном числе — ни пророком, ни судией, ни прокурором, ни даже врачом. Он подталкивал озаботиться тем, что ЦК все не разглядит болезни с симптомами разложения достоинства великой нации.
Эту проблему и сейчас не умеют обсуждать так, чтобы не допускать расползания тлетворных бацилл и лечить болезнь без хирурга-ампутатора.
Гангрена обозначит себя через историческую эпоху — спустя 20 лет. То конец перестройки: общество раскололось не только на победивших либерал-демократов и побежденных партократов, на реформаторов и консерваторов, но и на патриотов и западников.
Старцы все-таки чуют, что Шолохов их загнал в угол — признаются кое в чем: «В среде творческой интеллигенции высказываются суждения, что недостаточно внимания уделяется отдельным периодам истории России, тем или иным литературным памятникам, таким, как „Слово о полку Игореве“, просветительной роли таких деятелей, как Сергий Радонежский… В СССР боятся упоминать о церкви, о панславизме, либерализме…»
И все-таки пропустили мимо ушей идею собрать лучшие умы и обсудить проблему сообща. Проголосовали за секретное постановление. Оно начиналось так: «1. Разъяснить т. Шолохову действительное положение дел с развитием культуры в стране и в Российской Федерации, необходимость более глубокого и точного подхода к поставленным им вопросам в высших интересах русского и советского народа. Никаких открытых дискуссий по поставленному им вопросу о русской культуре не открывать…»
Словно школьнику: «Разъяснить… Более глубоко…» Таков закостенелый образ мышления.
Дополнение. Деятели партии боялись Шолохова не только из-за речей и писем. А. А. Громыко, главный дипломат страны и член Политбюро того времени, оставил в воспоминаниях свое истолкование романа «Доктор Живаго» Бориса Пастернака в сравнении с «Тихим Доном»: «Я должен высказать свое мнение о „Докторе Живаго“… Главный персонаж произведения — герой, не заслуживающий похвал. Но так ли уж он далек от идейного образа Григория Мелехова, долго не понимающего, как может донское казачество принять новую жизнь, условия которой созданы революцией?» И такое обобщение: «В финале книги мы имеем основания верить в прозрение героя, в его будущее, которое, однако, писатель не развернул перед читателем. Шолохов пытается освободить Григория от груза социальных напластований прошлого, осевших в сознании донского казака. Но так и не сумел до конца это сделать…»
Шолохов умел дать сдачи таким догматикам. Характерен случай с председателем Верховного Совета СССР Подгорным, который приехал в Ростов и выступил с речью перед партийным активом. Шолохов вдруг слышит прилюдное обращение к себе: «Не обижайтесь, но плохи дела у нас и в литературе. Нет среди вас Горького, нет и порядка». Шолохов ему в ответ без всякого политеса: «Вы тоже не обижайтесь. Среди вас в правительстве нет Ленина, поэтому и дела в стране в очень большом непорядке…» Такого еще не было. Зал в одно мгновение сковала тишина. Высокопоставленному визитеру стало плохо — вывели в боковую комнату.
Беседы в больнице
К концу 1978 год: 23 декабря. Узнаю, что Шолохов в Москве. Увы, все чаще свидания происходят в больнице.
Напрашиваюсь на встречу не из праздности. Готовим к выпуску «Тихий Дон» и, следовательно, надо обязательно подписать договор.
Едва вошел в палату, почуял густой запах пряного табачного дыма: на столе мундштук, несколько еще непочатых сигаретных пачек и пепельница, битком набитая окурками и сожженными спичками. Бросилось в глаза — по тогдашним временам редкость из Франции — сигареты «Голуаз». Истязает себя таким злым удовольствием. Курит много. За час общения выдымил пять-шесть сигарет. Он, по счастью, совсем не такой, как в прошлый раз. Свеж обличьем и бодр поведением, говорит легко, без всякой натужности и передыхов, движения рук четки и плавны.
На столе книги. И на тумбочке у кровати том Ивана Гончарова. На подоконнике стопы газет, журналов, тоже какая-то книга и кофеварка заграничного изготовления.
Начинаю с шутки, кивнув на кофеварку: «Уж не самогонный ли аппарат?»
Ответствовал с лукавой усмешечкой одним словом, но выразительно — с многозначительной протяжечкой: «Кончило-о-сь…»
Далее в моем блокноте такие записи: «Что же это, Михаил Александрович, снова в больнице?» — «Ничего особенного. Больше для профилактики». — «Режим-то строгий?» — «Да нет. Посетителей пускают. И есть все дают…» — «А уколы?» — «Колят, мно-о-о-го. Внутривенно». — «Больно, небось?» — «Да нет, не очень. Привык…» Я невольно перевел взгляд на руки — вены лилово-сине-свинцового цвета, словно сплетка проводочков в каком-нибудь электронном механизме.
Отмечу: он быстро пресек пасмурные больничные вопросы. Сам стал спрашивать. И, к чему я уже привык, начал: «Как там Александр Иванович Пузиков?» Это он о главном редакторе издательства. Рассказываю, что этот его многолетний добрый соратник стал лауреатом Государственной премии. «За какие заслуги?» Отвечаю, что за главное участие в подготовке и выпуске «Библиотеки всемирной литературы». (Эта 200-томная библиотека с огромным тиражом — 60 миллионов экземпляров — стала в те годы предметом всеобщей гордости, а не только издательства. И в самом деле, невиданное в мире по своему масштабу просветительское деяние.)