Шолохов
Шрифт:
— Вот, господа, — сказал есаул офицерам, — из-за этих разговорчиков мы и просрали Россию. Заметьте, что перед вами не Платон Каратаев, а заслуженный боевой казак, который, как повелось в нашем сословии издавна, должен таких вот, — он указал на Михаила, — не в ножки кланяться учить разной сволочи, а головы рубить предателям, как я это только что сделал. Если бы все наши государи и полководцы, начиная от Александра Невского, одному только благочестию учились, и имени русского на свете давно уже не звучало бы.
Дверь открылась, и вошла раскрасневшаяся, под хмельком Марья, дни и ночи напролет шлявшаяся по офицерским компаниям.
— Страхов-то в хуторе! — пропела она. — Зараз иду, а казаки за ноги краснюка кудай-то тащут — а он без головы! Начисто срублена! Тащут, а за ним след кровавый тянется!
— Это нам, дура, будут головы рубить, как их благородия уйдут, — сказал дед.
— А мине, свекрушка, это без антиреса, будут вам головы
Глаза у терца маслено заблестели при виде Марьи.
— А вот вам, господа, и иллюстрация, что стало с казачьим духом на Дону, — сказал он. — Казачка, не раздумывая, взяла оружие, чтобы отомстить за своего мужа, расстрелянного большевиками, а господа старики лежат на печи и проповедуют всепрощенчество. Да если бы каждый хам, что поднял руку на русского патриота, знал, что его обязательно настигнет возмездие — хоть от руки женщины, хоть ребенка, — и духа большевицкого в России не было бы!
— Энто ишо никому не ведомо, — возразил дед. — Когда Подтелкина ихнего вешали, он сказал, что всю Расею не перевешаете. А ить он был прав! Ваша сила их силу не ломит. Они могут всех перевешать, кто супротив них, а вы нет. Только зря грех на душу берете, людям головы срубая.
— Ну-с, ладно, — сказал есаул. — Вижу я, что мое общество вам в тягость, а потому пойду на другую квартиру. Не поминайте лихом. А ля гер ком а ля гер — на войне как на войне!
Он кликнул вестового, чтобы тот собрал его пожитки, и вышел с гордо поднятой головой, на прощание лишь коротко кивнув всем офицерам и щелкнув каблуками. Марья скользнула в дверь вслед за ним. Миша вздохнул. Марью он ревновал. Их звероватая, исступленная любовь по закоулкам сараев прекратилась быстро — как только Анастасия Даниловна, поглядев на враз исхудавшего, с темными кругами под глазами Михаила и на довольно светящуюся Марью, поняла женским и материнским чутьем, в чем дело. Сама она говорить с Мишей не стала, перепоручила Александру Михайловичу. Тот, отозвав его на баз, коротко, но доходчиво поведал о биче всех воюющих армий — сифилисе и о том, что Марья всегда была охоча до военных. Мать же тем временем зажала Марью в угол и предложила ей не портить паренька, на что та с обычной своей наглостью заявила: «Вы бы мне еще спасибо сказали за то, что он не рыскает, как пес, по хутору с высунутым языком, где бы ему нужду справить, а я его по-свойски приголубила! Ить он казак уже, ему девку надо! А што касаемо болезней, Настя, то мне энто даже оскорбительно слышать, потому как после смерти Павла никого у меня не было», — но благодушно согласилась оставить Мишку в покое. «Вы только и ему накажите, пущай ко мне в темных углах не лезет, а то я от мушшинской ласки дюже на передок слабая».
Марья, естественно, утешилась быстро, как только подвернулся ей первый ухажер, а вот Михаил долго страдал по ее гибкому, жаркому телу, нет-нет да поглядывал на нее с вожделением. Марья и в этом находила сладость, смеялась глазами, дразнила Михаила. Отец и мать, ежели замечали эти взгляды, отсылали куда-нибудь Михаила. А вскоре Марья прославилась, от мужиков ей не стало отбоя, и она о Мишке забыла, даже дразнить перестала.
Приехал в Плешаков сам командующий Донской армией генерал Сидорин и вручил Марье медаль на георгиевской ленте, да выдал ей и другим овдовевшим бабам по пятьсот рублей пособия за мужей. Марья и ее сестра пришли на площадь нарядные, в белых длинных платьях с оборками, в черных коклюшковых шарфах в знак траура. Деньги они тут же, на глазах у Сидорина и его свиты, сунули себе за пазуху, при общем хохоте собравшихся. Михаил тоже хотел пойти на площадь, посмотреть на генерала и на награждение, но отец не пустил: «Нечего глазеть на палачей!..»
— Самое ужасное, — нарушил молчание, повисшее в хате, доктор, обращаясь к подпоручику, — что они оба по-своему правы — и старик, и есаул. Но где же общая правда? Вот вы, Мамонтов, говорите — жиды. Что тут можно возразить? Как вспомню их газеты перед революцией и в Феврале — в дрожь кидает. И у большевиков они — в первых рядах. Однако же я видел в Киеве при Петлюре еврейский погром и стал больной. При мне, знаете, пороли шомполом еврея, он так кричал… Визжал по-звериному… А потом уже не кричал, только ухал как-то странно. Он в пальто был, и звук от ударов получался такой, словно ковер выколачивали. Пальто — в клочья. А потом ему попали по голове — и он затих… Только под головой стала растекаться лужа крови. Мучительное воспоминание! Может быть, это возмездие евреям за их грехи, но я бы предпочитал его не видеть. А теперь вот еще это…
— Я не знаю, существует ли вообще какая-то общая правда, — сказал подпоручик, раскуривая папиросу, — да и не мне о ней говорить, а лично для себя один закон на гражданской войне я вывел. Нам, артиллеристам, как вы знаете, редко приходится лично кого-то убивать, но любители расправляться с пленными и у нас находятся. И я заметил — такие долго не живут. Сначала думал — совпадение, а потом стал проверять. Оказалось — действует закон без сбоев, как часы! Убил человека, не угрожавшего тебе жизнью, ограбил кого-то, не будучи голодным, — и, пожалуйста, не завтра, так послезавтра жди костлявую с косой. Словно есть у человека какая-то защита, ангел за правым плечом, а сподличав, он этой защиты лишается. Так и наше дело, наверное: помогают нам небеса, пока мы не оскверняем себя злодеяниями. И, естественно, сам я лично жидов бить не буду — я же дворянин, и другим не советую. Но и говорить о них то, что я думаю, мне никто не запретит.
Скоро деникинцы ушли под приближающийся грохот канонады, а за ними потянулась половина плешаковцев. Шолоховы поклонились деду Дроздову и от греха подальше, оставив даже дом, который строили, пока они жили у Дроздовых, переехали вновь в Каргинскую.
Жили Шолоховы голодно, так как хозяйства теперь у них почти никакого не было. Тимофей Тимофеевич Мрыхин предложил Михаилу за паек учить красноармейцев грамоте в хуторе Латышеве, и он, поколебавшись (как учить, когда сам недоучился?), в конце концов согласился.
Красноармейцы, увидев его в первый раз и узнав, что он учитель, загоготали: «А мы думали, ученик!» Но Михаила так просто было уже не сбить: как-никак, вырос среди людей военного сословия, два с лишним года видел вблизи войну и прославленных командиров и знал, как обращаться со служивыми. Одетый в новенькую гимнастерку, справленную отцом, маленький и прямой, он, улыбаясь, ждал. Когда смех и шутки немного стихли, Михаил негромко спросил: «Кто дневальный?» «Ты и есть!» — снова загоготали новобранцы. Но тут сидевший между ними усатый командир, тоже до этого ржавший, построжел и прикрикнул: «Разговорчики, так вашу перетак! Дневальный!» Вскочил улыбающийся дневальный. «Доложи», — сказал Михаил. «Чего доложи?» — глупо спросил тот. «По уставу доложи. Какой части, какой роты, сколько бойцов присутствует и готовы ли они к занятиям. А то я вижу, что они не готовы. Под конец назовись: дневальный такой-то». Говоря это, Михаил многозначительно посматривал на командира: твоя, мол, работа! Улыбка сползла с лица бойца, он с открытым ртом стал оглядывать класс, загибая пальцы. Теперь уже все смеялись над ним. «Тихо, жеребцы! — сказал командир. — Товарищ учитель, тебя ить оттого и позвали, что оне неграмотные и уставов читать не могут. Оне и считать-то не все умеют. Этот, должно, не умеет. Разреши уж, я доложу». Михаил милостиво кивнул, выслушал доклад, потом сказал: «Впредь прошу назначать в класс дежурного, который умеет считать. Прошу также вас, товарищ командир, подготовить полный список учащихся — для переклички и ведения журнала успеваемости. От себя замечу, хоть это и не мое дело, что основные положения устава должны знать и неграмотные бойцы. Во всяком случае, здесь, на Дону, было так». Командир побагровел. В классе установилась тишина. Михаил, хотя и нервничал, спокойно провел этот свой первый урок, а закончив, не без удовольствия слышал, как расходившиеся бойцы говорили: «Вишь, какова у них на Дону выучка! Сам от горшка два вершка, а туда же: «Дневальный!», «Доложи!»».
Командир, смущенно разглаживая усы, подошел к Михаилу: «Ты, товарищ, справедливо проявил строгость. С имя иначе нельзя — жеребцы и козлы. Поимей только в виду, — он немного замялся, — что и я ить не шибко грамотный. Так что я к тебе тоже ходить буду».
Самое смешное, что до этого дня Михаил не знал, существуют ли в Красной армии дневальные, доклады и уставы. Теперь, когда он понял, что нечто подобное существует, он спрашивал себя: «Чем же Красная армия отличается от царской? Тем, что в ней просто плохо знают то, что хорошо знали в старой? Или тем, что нет офицеров? Но ведь нет только такого названия, а командиры-то все равно есть. Выслужится этот усатый и станет, как братья Дроздовы или Харлампий Ермаков, которые тоже начинали рядовыми. Какой же смысл тогда ненавидеть офицеров?» Из разговоров красноармейцев, бывших у них на постое, Михаил знал, что они не любят не столько офицеров (старых офицеров было много и в Красной армии), сколько дисциплину вообще. А разве армия возможна без дисциплины? И можно ли, упразднив одну дисциплину, одновременно создавать какую-то другую? Получится ли из этого что-нибудь путное? Командир повстанческой дивизии Харлампий Ермаков, который был у них в Каргинской проездом вскоре после воссоединения повстанцев с генералом Секретевым, сказал в разговоре с отцом, что к Красной армии следует относиться иначе, чем к армиям враждебных держав, нельзя расстреливать пленных, в чем он сам был прежде грешен, силой заставлять их переходить на свою сторону, выдавать военную тайну, ведь гражданская война рано или поздно кончится, и кто бы в ней ни победил, останется Россия и останется армия, в которой сойдутся снова бывшие враги, — и хорошо ли, если в ней укоренится привычка к измене, дезертирству, истреблению своих?