Шутник
Шрифт:
— Руки у тебя глиняные, болван! — закричал Моэм. Опять этот его обычный приступ бешенства!
— Ничего же не разбилось, мистер Моэм.
Продвигаясь черепашьим шагом, мы доставили дверь к машине. Ее можно было бы уместить на переднем сиденье, но она была слишком высока, в дверцу не пролезала. Шесть пластин раскрашенного стекла — мерзкая картина обнаженной женщины, держащей плод хлебного дерева,— составляли две трети двери. Нижняя треть была деревянной.
— Нельзя ли где-нибудь раздобыть пилу? — спросил Моэм.
— Тогда
Я знал одного туземного вождя, который жил в четверти мили отсюда, у него имелась пила. И мы — опять втроем — полезли через кустарник, неся двухсотфранковую дверь. Можно было подумать, что это не иначе как «Мона Лиза»! Наконец мы доковыляли, я одолжил пилу и стал пилить деревянную часть, а Моэм с Хэкстоном кудахтали под руку: «Осторожнее! Осторожнее!», как будто я ампутировал ногу и пациент истекал кровью.
Когда я закончил, Моэм и Хэкстон поволокли дверь к машине. Они забрались на заднее сиденье и положили дверь на колени. Мы тронулись, оба умоляли меня ехать осторожнее, я и старался как мог, да ведь на пыльной дороге было полно выбоин, торчали ветки, валялись камни. Я слышал разговор этих двоих.
Моэм. Представляешь, Джералд, какое сокровище мы раскопали!
Хэкстон. Уникальное! Гоген на стекле! Это ж целое состояние!
Моэм. Вставлю вместо окна на северную сторону моего кабинета.
Хэкстон. Вот здорово! У меня даже голова кружится.
Понемножку меня одолела жажда, и я тормознул у деревенской забегаловки, объяснив, что желаю пропустить глоточек коньяка. Оба убеждали меня потерпеть: сначала надо доставить дверь в целости и сохранности в Папеэте. Сказав, что именно они могут делать с дверью, я взял ключи зажигания и пошел себе в забегаловку.
(Примечание. Собственный рассказ Моэма о том, как они нашли дверь у Анани, подтверждает все, только он не упомянул, кто их к Анани возил.)
Полчаса спустя, отведав коньячку, встряхнувшись и повеселев, я вернулся к машине, эти двое так и сидели, вцепившись в свою драгоценную дверь. Уже смеркалось, и, не заметив камня на дороге, я споткнулся и упал. Шел дождь, и я плюхнулся в грязь, да еще лицом. Настроение у меня соответственно опять упало.
— Боже! — услышал я голос Моэма.— Парень нализался в лоскуты!
Вот врет-то! Я подошел к машине и отпер дверцу.
— Я все слышал! — негодующе сказал я.— И заявляю, что я трезвее башмака! — и сел за руль.
— Очень вас прошу,— предостерег Моэм,— поезжайте помедленнее!
Меня уже тошнило от этих снобов и их надменного обхождения. Крутя баранку, я принялся распевать «Все свои беды засуньте в рюкзак!». Ехали мы ровно, со скоростью 35 миль в час. Уже почти стемнело, фар у меня не было, но дорогу я знал. «И улыбайтесь, улыбайтесь, улыбайтесь!» Мы стукнулись о валун, который не иначе как только что подложили сюда, и машина чуть не кувыркнулась.
— Да помедленнее же, черт тебя возьми! — тревожно вскрикнул Моэм.
Как я уже говорил, я не позволяю себя оскорблять. Я прибавил скорость до 40 миль. Чем пуще они меня кляли, тем шустрее я гнал машину. Мы пересчитывали выбоины, прыгали через коряги, разок я даже мазнул крылом по дереву. «Не печалься и не горюй!— плевать я хотел на их дверь.— И улыбайтесь, улыбайтесь, улыбайтесь!» — заливался я.
Когда мы добрались до Папеэте, я малость поостыл и бережно притормозил перед гостиницей. Обойдя машину, я открыл дверцу для Моэма. Вид у него был самый плачевный: бледный и дрожит. У Хэкстона не лучше. Где уж им донести стеклянную дверь! Я и взял ее у Моэма. Помочь.
— Нет! Не притрагивайтесь!! — но я уже взбирался на крыльцо.
(Примечание: Не надо! Нет!!!)
Я знать не знал, что в гостинице недавно заменили сгнившие ступеньки новыми. И вместо четырех ступенек стало пять. Поэтому — моя ли это вина? — я споткнулся о верхнюю и упал ничком на дверь. Конечно, проклятая разлетелась вдребезги. Но что самое печальное — осколками мне порезало лицо и руки. В кровь. Я приподнял голову: Моэм и Хэкстон сверлили меня глазами.
Моэм тяжело дышал.
— Ты — болван! — прошипел он. — Идиот! Безмозглый пьянчуга! Не соображаешь даже, что натворил! — и, впадая в свой обычный припадок бешенства, пнул меня в крестец.— Будь ты проклят! Будь ты проклят, черт тебя подери!
Никому не позволено ругать меня и пинать, да к тому же когда я валяюсь в луже собственной крови! Вот вам и благодарность за то, что я рвался услужить! И я решил отплатить Моэму, преподать урок, чтобы в жизнь не позабыл!
Наслышавшись, что Гоген частенько сидел на мели и ему приходилось малевать свои непристойные картины на джутовых мешках из-под картошки, я насобирал таких мешков, сколотил деревянные подрамники, совсем как те, что стояли в бойлерной, туго натянул на них мешковину и крепко приколотил ржавыми гвоздями. Всего у меня получилось пять полотен.
Особо я не спешил, так как его высочеству Моэму все равно никуда не деться с Таити, пока не прибудет пароход. Я взял полотна, свернул их, привязал к ним груз и благоуханной ночью утопил в лагуне, прикрепив веревкой к бую.
Потом взял картины Гогена — все пять — из бойлерной и внимательно изучил при солнечном свете, расстелив на берегу у травяной хижины, где жил. У ящика с углем они простояли никак не меньше, чем с 1903 года, когда умер Гоген. Осторожно смахнув пыль, я протер полотна губкой, намоченной в холодной воде. И они засверкали, будто написанные вчера. На Таити влажно и везде плесень, но картины стояли в сухом месте, не на свету и сохранились превосходно.