Шутовской хоровод
Шрифт:
— Ты когда-нибудь читал о гамельнском крысолове? — спросила миссис Вивиш у ближайшего мальчишки. Тот в ужасе отпрянул. — Я так и думала, что нет, — сказала она и постучала снова.
Наконец послышался звук шагов, медленно спускавшихся по крутой лестнице; дверь открылась.
— Добро пожаловать в палаццо! — Такова была героическая формула гостеприимства Липиата.
— Наконец-то открыли! — оборвала его миссис Вивиш, подымаясь следом за ним по узкой, темной лестнице, крутой, как стремянка. На Липиате была бархатная куртка и парусиновые брюки, давно утратившие белизну. Волосы у него были растрепанные, а руки грязные.
—
— Не меньше двадцати раз, — как и полагается в таких случаях, преувеличила миссис Вивиш.
— Простите, Бога ради, — оправдывался Липиат. — Знаете, я так увлекся работой. Вы долго ждали?
— Ребятам это доставило массу удовольствия. — Миссис Вивиш раздражало подозрение, возможно, необоснованное, что Казимир увлекся работой нарочно; что он слышал ее первый стук и еще глубже погрузился в те глубины вдохновения, в коих пребывает или должен пребывать подлинный художник, — погрузился для того, чтобы при третьем ее стуке вернуться к действительности, медленно, неохотно, может быть, даже проклиная назойливый мир, прерывающий своим шумом поток его вдохновения. — Как странно они глазеют на людей, — продолжала она, и в ее умирающем голосе послышалось раздражение, причиной которого были, очевидно, не ребята. — Неужели я такое чучело?
Липиат распахнул дверь в конце лестницы и остановился на пороге, ожидая ее.
— Странно? — повторил он. — Нисколько. — И когда она прошла вслед за ним в комнату, он положил руку ей на плечо и пошел с ней в ногу, отпустив дверь, с шумом захлопнувшуюся за ними. — Скорее пример инстинктивной ненависти толпы к аристократической личности. И только. «Ах, почему я родился не с таким лицом, как у всех?» К счастью, лицо у меня действительно не такое, как у всех. У вас тоже. Но это имеет и свою дурную сторону: дети швыряют в нас камни.
— Они в меня не бросали камни. — На этот раз миссис Ви-виш сказала полнейшую правду.
Они остановились посреди мастерской. Это была не очень большая и почти пустая комната. В центре стоял мольберт; Липиат старался, чтобы пространство вокруг него было всегда свободным. Широкий проход вел к двери; другой, более узкий, вился между ящиками, сбитой в кучу мебелью и разбросанными книгами, открывая доступ к кровати. В мастерской было пианино и стол, постоянно заставленный грязными тарелками и заваленный остатками двух или трех обедов. По обе стороны камина были книжные полки; книги валялись по всей комнате — одна пыльная груда за другой. Миссис Вивиш рассматривала картину на мольберте (опять абстракция — ей это не нравилось), а Липиат, сняв руку с ее плеча и отойдя немного назад, чтобы лучше видеть, внимательно рассматривал миссис Вивиш.
— Можно вас поцеловать? — спросил он после некоторой паузы.
Миссис Вивиш повернулась к нему, страдальчески улыбаясь; брови у нее иронически поднялись, а бледные ярко-невыразительные глаза смотрели пристально и спокойно.
. — Если вам этодоставитудовольствие, — сказала она. — Мне лично — никакого.
— Сколько страданий вы мне доставляете, — сказал Липиат, и сказал это так просто и естественно, что Майра была просто ошарашена: она привыкла, чтобы Казимир выражал свои чувства гораздо громогласней и многословней.
— Мне очень жаль, — сказала она; и ей в самом деле было жаль. — Но что я могу поделать?
— Вероятно, ничего, — сказал он. — Ничего, — повторил он, и его голос снова стал голосом исполненного горечи Прометея. —. Тигрицы тоже ничего не могут поделать. — Он принялся шагать взад и вперед вдоль свободного прохода между мольбертом и дверью; Липиат любил говорить, расхаживая по комнате. — Вам нравится играть с жертвой, — продолжал он, — чтобы она умирала медленной смертью.
Успокоенная, миссис Вивиш слегка улыбнулась. Это был привычный Казимир. До тех пор, пока он говорил подобным образом, говорил, как герой старомодного французского романа, все было в порядке: значит, он на самом деле вовсе не так уж несчастен. Она села на ближайший свободный стул. Липиат продолжал расхаживать взад и вперед, размахивая при этом руками.
— Но, может быть, страдания хороши, — продолжал он, — может быть, они неизбежны и необходимы. Может быть, мне следовало бы благодарить вас. Способен ли творить художник, когда он счастлив? Захочет ли он тогда творить? Что такое искусство, как не протест против безжалостной суровости жизни? — Он остановился перед ней, протянув руки жестом, выражавшим вопрос. Миссис Вивиш слегка пожала плечами. Она не знала; она не могла ответить. — Ах, все это чепуха, — снова взорвался он, — чепуха и вздор. Я хочу быть счастливым, довольным, признанным: ведь тогда я мог бы лучше работать. И прежде всего, больше всего я хочу вас; хочу, чтобы вы принадлежали мне, и никому больше, и навсегда. И это желание, как ржавчина, разъедает мне сердце, как моль, прогрызает дыры в ткани моего сознания. А вы только смеетесь. — Он поднял руки и безжизненно уронил их.
— Да нет, я не смеюсь, — сказала миссис Вивиш. Напротив, ей было очень жалко его; хуже того — он начал ей
надоедать. Когда-то, в продолжение нескольких дней, она думала, что может его полюбить. Его буйная стремительность казалась бурным потоком, способным унести ее. Она очень скоро обнаружила свою ошибку. После этого он некоторое время забавлял ее; теперь он ей наскучил. Нет, решительно, она вовсе не смеялась. Она спрашивала себя, почему она продолжает с ним встречаться. Просто потому, что нужно же с кем-нибудь встречаться? Или почему-нибудь еще?
— Вы намерены продолжать портрет? — спросила она. Липиат вздохнул.
— Да, — сказал он. — Пожалуй, мне лучше приняться за работу. Работа — единственное, что мне остается. «Портрет тигрицы». — Циничный титан снова заговорил в нем. — Или лучше назвать его «Портрет женщины, не знавшей любви»?
— Очень глупое название, — сказала миссис Вивиш.
— Или «Портрет сердечной болезни художника»? Это было бы здорово, чертовски здорово! — Липиат засмеялся очень громко и хлопнул себя по бедрам.
Когда он смеется, подумала миссис Вивиш, он делается особенно уродливым. Его лицо словно распадается на кусочки; не остается ни одного живого места — все искажает и сморщивает напряженная гримаса веселья. Когда он смеется, даже лоб пропадает. Обычно лбы — самая человечная часть человеческих лиц. Пускай нос морщится, рот склабится, глаза мигают по-обезьяньему — но лоб остается по-прежнему спокойным и невозмутимым, лоб умеет сохранять человеческий облик. Но когда смеялся Казимир, его лоб тоже принимал участие в гримасе, разлагавшей его лицо. Иногда бывало и так, что лоб выходил из равновесия, дергался и покрывался морщинами даже тогда, когда Липиат не смеялся, а просто оживленно разговаривал. «Портрет сердечной болезни художника» — ей это показалось совсем не остроумным.